Бесы

Вы читаете: Бесы (Страница: 154 из 155)

Позднее Ткачев существенно изменил отношение к таланту Достоевского, названного им в 1873 г. пренебрежительно „микроскопическим“ (в статье „Тенденциозный роман“). Это видно из разбора романа „Подросток“ в статье „Литературные попурри“ (1875). Примечательно, что и о „Бесах“ в этой статье Ткачев отзывается мягче, признаваясь, почему он был так суров к Достоевскому-художнику в „Больных людях“: „По поводу «Бесов» мне уже приходилось беседовать о таланте г. Достоевского; сознаюсь, повод этот был выбран не особенно удачно. «Бесы», бесспорно, одно из самых слабых, самых «нехудожественных» произведений автора «Мертвого дома», «Униженных и оскорбленных», автора «Преступления и наказания». Я старался объяснить тогда «нехудожественность» и «слабость» этого романа главным образом тем обстоятельством, что автор вышел из своей сферы и забрался в такие палестины, где художественный инстинкт не способен ничего видеть, кроме обратной стороны медали…“.

Некоторые мысли статьи Н. К. Михайловского „Литературные и журнальные заметки“ близки высказываниям о романе Ткачева: обозначение „психиатрический талант“ в качестве почти исчерпывающего объяснения необычности творчества Достоевского, деление героев писателя на всецело „памфлетных“ и на являющихся исключительной „собственностью“ романиста и др. Но наиболее пристрастные приговоры тогдашней критики, разделявшиеся Ткачевым, Михайловский отвергает: так, он отказывается от сопоставления „Бесов“ с романами Стебницкого, Крестовского, Клюшникова, утверждая, что оно правомерно только по отношению к третьестепенным героям романа. Соглашаясь с Ткачевым в том, что „тип идеалиста сороковых годов эксплуатировался у нас весьма часто“, Михайловский не разделяет его мнения о „компиляции“, хотя бы и „искусной“: „Г-н Достоевский берет его, но берет с некоторых новых сторон и потому придает ему свежесть и оригинальность, несмотря на избитость темы“.

Статья Михайловского отличается от статьи Ткачева не только тоном и оценкой отдельных героев романа; Михайловский принципиально иначе подходит к возможностям и задачам критики, обязанной быть чуткой и корректной, тем более когда речь идет о произведениях талантливого писателя: „Г-н Достоевский имеет полное право требовать, чтобы и к его мыслям, и к его произведениям относились со всевозможными вниманием и осторожностью“. Важными обстоятельствами, повлиявшими на отношение Михайловского к „Бесам“, явились уважительное отношение к прошлому Достоевского-петрашевца и резкое неприятие нечаевских революционных приемов. Михайловский упрекает Достоевского не в карикатуре на нечаевцев, а в смещении перспективы, необоснованности и случайности обобщений: „…нечаевское дело есть до такой степени во всех отношениях монстр, что не может служить темой для романа с более или менее широким захватом. Оно могло бы доставить материал для романа уголовного, узкого и мелкого, могло бы, пожалуй, занять место и в картине современной жизни, но не иначе как в качестве третьестепеного эпизода". „Нечаевщина“, по мнению Михайловского, не характерна для современного общественного движения, она составляет „печальное, ошибочное и преступное исключение“. Неприязнью к Нечаеву и нечаевцам, видимо, следует объяснить и то, что Михайловский оказался единственным, кто в бурной полемике вокруг „Бесов“ в 1870-е годы отметил Шигалева как лицо удачное даже „в художественном отношении“: „Недурен, пожалуй, Шигалев, но он, во-первых, стоит в самом заднем углу, а во-вторых, не развертывает своей идеи вполне, а только показывает один край ее, так что не успевает быть ею придавленным“. Михайловский разделяет героев романа на три категории. К первой категории критик относит марионеточные фигурки нигилистов, олицетворяющих „идею, попавшую на улицу“; здесь господствует „стебницизм“; исключение он делает лишь для „более или менее человекообразных фигур жен Шатова и Виргинского“. Ко второй категории критик относит тех героев, к кому „можно подыскать параллели в произведениях других наших романистов“ (они „в то же время суть самостоятельные создания г. Достоевского“). По мнению Михайловского, герои этой категории наиболее удались Достоевскому, „а некоторые даже превосходны“: „Если прекрасные фигуры упомянутого идеалиста сороковых годов Степана Трофимовича Верховенского и знаменитого русского писателя Кармазинова, читающего свой прощальный рассказ «Merci», впадают местами в шаржу, то фигуры супругов Лембке положительно безупречны“. Основное же внимание ведущего народнического публициста приковано к излюбленным героям Достоевского (третья категория) — мономанам-теоретикам, „составляющим в русской литературе исключительную собственность г. Достоевского“ (в западноевропейской литературе, считает Михайловский, сходство с Достоевским обнаруживает Бальзак: „…у г-на Достоевского такой громадный запас эксцентрических идей, что он просто давит ими своих героев. В этом отношении его можно сравнить с Бальзаком“). Развивая сравнение, критик уточняет, что именно он имеет в виду: „…г-н Достоевский напоминает Бальзака, конечно, не по симпатиям своим, а только по богатству эксцентрических идей и наклонности к изображению исключительных психологических явлений. (Небезынтересно заметить мимоходом еще одно сходство: фельетонный способ писания широко задуманных вещей)“. Бледность, претенциозность, искусственность Ставрогина, Кириллова, Шатова, Петра Верховенского, по мнению Михайловского, происходят из-за стремления Достоевского представить своих исключительных героев носителями популярных идей в обществе, в результате чего широта замысла вступает в противоречие с узкими, весьма специальными психологическими штудиями: „Люди, представляющие собою исключительные психологические феномены, уже сами по себе составляют нечто трудно поддающееся обобщениям. А так как в «Бесах» эти люди суть большею частью только подставки для эксцентрических идей, то становится еще труднее стать на такую точку зрения, с которой все они сливались бы в понятие стада бесноватых свиней“. Резче всего отозвался Михайловский о теории Шатова— Достоевского: „…я отказываюсь следить за теорией г. Достоевского— Шатова во всей ее полноте. Это просто невозможно. В теории этой заключается, между прочим, такой пункт: каждый народ должен иметь своего бога, и когда боги становятся общими для разных народов, то это признак падения и богов, и народов. И это вяжется как-то с христианством, а я до сих пор думал, что для христианского бога несть эллин, ни иудей…“. Михайловский обвиняет Достоевского в шовинизме и бескрайнем нигилизме, решительно не приемлет концепцию народа-богоносца: „Сказать, что русский народ есть единственный народ «богоносец» в обоих смыслах слова «бог», отрицать все, созданное человечеством, — значит «дерзать» не меньше, чем дерзал Лямшин или Петр Верховенский, пуская мышь в киоту, и чем вообще дерзают герои «Бесов». Границы добра и зла забыты здесь не меньше, чем у Ставрогина, Шигалева, Верховенских“. Отталкиваясь от темы больной совести и характерной для народничества 1870-х годов идеи неоплатного долга интеллигенции (или, используя выражение Достоевского, „citoyens du monde civilisé“) народу, Михайловский советует писателю обратить внимание не на печальные исключения, а на общий характер citoyen'ства —„характер, достойный его кисти по своим глубоко трагическим моментам“. Рассуждая далее о науке, прогрессе, социальных реформах (которые предпочтительнее политических), Михайловский полемизирует с теорией „народной правды“, изложенной Достоевским в „Бесах“ и „Власе“ и якобы противоположной, с точки зрения писателя, социалистическим идеям: „Если бы вы не играли словом «бог» и ближе познакомились с позоримым вами социализмом, вы убедились бы, что он совпадает с некоторыми по крайней мере элементами народной русской правды“. Михайловский заканчивает статью обращением к писателю: „В вашем романе нет беса национального богатства, беса самого распространенного и менее всякого другого знающего границы добра и зла. Свиньи, одолеваемые этим бесом, не бросятся, конечно, со скалы в море, нет, они будут похитрее ваших любимых героев. Если бы вы их заметили, они составили бы украшение вашего романа. Вы не за тех бесов ухватились. Бес служения народу — пусть он будет действительно бес, изгнанный из больного тела России, — жаждет в той или другой форме искупления, в этом именно его суть. Обойдите его лучше совсем, если вам бросаются в глаза только патологические его формы. Рисуйте действительно нераскаянных грешников, рисуйте фанатиков собственной персоны, фанатиков мысли для мысли, свободы для свободы, богатства для богатства. Это ведь тоже citoyens du monde civilisé, но citoyen'ы, отрицающие свой долг народу или не додумавшиеся до него“.

В статьях Ткачева и Михайловского нашла наиболее полное отражение отрицательная реакция тогдашней передовой русской демократической общественности (в первую очередь молодого поколения) на роман Достоевского. И. П. Белоконский, вспоминая атмосферу тех лет, передает свое и общее впечатление от романа: „Я был яркий последователь Писарева, а потому «костил» на чем свет стоит и Пушкина как «аристократического писателя», гр. Л. Н. Толстого, который печатал свои произведения в катковском «Русском вестнике», а Достоевского еще и как «ренегата», написавшего «Бесов»“. В. В. Тимофеева-Починковская пишет, также отражая общее мнение молодежи, что „новый роман Достоевского казался нам тогда уродливой карикатурой, кошмаром мистических экстазов и психопатии…“.

Благоприятные отзывы современников о „Бесах“ встречаются несравненно реже отрицательных. Отметим реплику Е. Д. Поленовой в письме от 12 июля 1872 г. к В. Д. Поленову: „Какая сильная по реальности вещь, что ж ты мне раньше не сказал, что оно так хорошо“, а также письма к Достоевскому П. А. Висковатова от 6 марта 1871 г., А. У. Порецкого от 6 июня 1871 г.

После 1873 г. полемика вокруг „Бесов“ заметно угасает. Меняется и тон критики. Близкий к славянофильству О. Ф. Миллер вслед за другими находит, что в „Бесах“ Достоевский „окончательно попадает не на свою дорогу“, обратившись „к тому роду явлений, которые вызвали в нашей литературе типы вроде Базарова, Марка Волохова и др.“. Писатель посмотрел на них не „со своей характеристической точки зрения“, а глазами других, так как „стал испытывать в это время влияние особого литературного круга, относящегося к этим явлениям слишком односторонне“. Миллер первый отметил, что в сне Раскольникова на каторге заключен зародыш романа „Бесы“: „В конце концов только повторяется мысль, высказанная в эпилоге «Преступления и наказания», повторяется в несколько ином виде“. Критик выразил сожаление, что в „Бесах“ почти отсутствует характерное для Достоевского сострадание к „униженным и оскорбленным“: „В «Бесах» эта симпатическая его сторона сказывается уже весьма слабо…“. Но в целом Миллер находит, что „«Бесы» выше романа «Идиот» в художественном отношении“.

Статья молодого критика и романиста Вс. С. Соловьева, брата философа, в основном посвященная разбору „Подростка“, противостоит другим критическим оценкам „Бесов“. Соловьев выражает сомнение в справедливости современных критических приговоров „Бесам“, вынесенным пристрастной критикой, апеллирует к будущему, когда улягутся страсти и можно будет судить о романе объективнее. Пока, не дожидаясь того времени, когда „спокойный взор человека, находящегося вне нашей атмосферы, в известном отдалении от нашей эпохи, увидит итог современных явлений, их результаты“, Соловьев выражает свое личное сочувствие: „…нам кажется, что «Бесы», действительно встреченные весьма многими с каким-то недоумением, несмотря на это, все же представляют одно из крупнейших явлений современной литературы. В романе много неясного и беспорядочного, и он напоминает, как мы уже сказали, впечатление тяжелого сна; но все эти недостатки порождаются сущностью той задачи, которую взял на себя автор“.

Критики снова вспомнили о „Бесах“ в 1877 г., после того как появился роман Тургенева „Новь“, в котором писатель, изображая молодое революционное поколение, подобно Достоевскому частично использовал материалы нечаевского дела. В откликах народнической печати на „Новь“ нередки были сопоставления романов Тургенева и Достоевского. Так, П. Н. Ткачев отозвался о романе Тургенева как о прямой тенденциозной карикатуре на революционную молодежь, столь же несправедливой, как и памфлет Достоевского. Но большинство критиков-народников с суждением Ткачева не согласилось. С. Н. Кривенко „ни на одну минуту не ставил «Нови» на одну доску с «Бесами» Достоевского, как некоторые делали“. Он писал: „Там я видел озлобление, прежде всего и больше всего озлобление, а тут находил нечто примиряющее, нечто происходящее совсем из иного источника: порой недоразумение и недостаточное знакомство с молодежью (а не предумышленность), порою скорбь и досаду (а не нетерпимость и злобу)…“.

Пространным разбором „Бесов“ Е. Л. Маркова, относящимся к 1879 г., завершается полемика вокруг романа в современной Достоевскому критике. Марков, не без оглядки на О. Ф. Миллера, выводит содержание „Бесов“ из апокалиптических видений Раскольникова. Он считает также, что „Бесы“ подготовлены не только „Преступлением и наказанием“, но и „Идиотом“ (Бурдовский и его компания). Критик отмечает, что, создавая фигуру либерала 1840-х годов, Достоевский воспользовался отдельными чертами личности Т. Н. Грановского: „Конечно, этот профессор не Тимофей Николаевич, а Степан Трофимович, не Грановский, а Верховенский; он пишет о Ганау, а не о «Волине, Иомсбурге и Винете», не о Баярде и аббате Сугерие, а о каких-то неопределенных рыцарях; читает лекции об аравитянах, а не о «судьбах еврейского народа» и об «испанском эпосе»“. Марков называет также произведения Тургенева, памфлетно преломленные в „Бесах“; критик признает талантливость карикатуры, но отмечает ее поэтичность: „Не все еще забыли повести и рассказы Тургенева, когда-то читавшиеся с восторгом, и мало-помалу погасшее влияние «великого русского писателя», удалившегося в Европу; не всякий забыл и его статьи из последнего периода, вроде «Казни Тропмана», где рассказываются психические впечатления автора; вроде «Призраков», где являются и голова Цезаря, и Волга, и звуки музыки, и Рим, и лавры; вроде «Довольно», наконец, где автор прощается со своими соотечественниками, обещаясь навсегда бросить перо и восклицая в заключение: «довольно, довольно, довольно!»“. Несмотря на отрицательное отношение к политической тенденции романа, критика восхищает глубина замысла Достоевского, он считает, что „Бесы“ — важнейший из романов писателя „не по художественным достоинствам, а по серьезности затронутых вопросов, по широте задуманной картины, по жгучей современности интереса“.

Ценны замечания Маркова о главных героях романа. Из них он склонен признать удачным образы Шатова и Кириллова („весьма интересный характер инженера Кириллова“): „Этот безумец словно воспроизводит на свой оригинальный лад знаменитое гегелевское положение: бытие или небытие — одно и то же (Sein und Nichtsein ist dasselbe)“. Марков высказывает предположение о возможном литературном генезисе Ставрогина: „Это какая-то смесь Печорина с Дон-Жуаном и с тем героем «Парижских тайн» (Родольфом. — Ред.), который посвящает досуги своей аристократической жизни и золото своих карманов скитанью по самым отвратительным и ужасным вертепам преступления!“. Марков вообще тяготеет к широким европейским ассоциациям; талант Достоевского (и Толстого) он сравнивает с шекспировским гением; „Бесы“ — с творениями Гете, Мильтона. „Юдоль скорби“ в „Бесах“, где „совсем нет типов добра, идей добра“, напоминает ему „мрачный альбом Густава Дорэ к Дантову Аду…“.

Суждения писателей-современников о „Бесах“ немногочисленны. Г. И. Успенский в статьях о Пушкинском празднике отрицательно отзывается о памфлетной окраске романа. К. Н. Леонтьев, обратившись в статье о Пушкинской речи Достоевского к оценке христианских взглядов писателя, нашел в „Бесах“ некоторый „прогресс“ по сравнению с „Преступлением и наказанием“, но, как и в других произведениях Достоевского, не обнаружил и в этом романе, со своей консервативной точки зрения, православного христианства, а в речах героев о боге и Христе увидел „не что иное, как прекрасное, благоухающее «млеко»“, но не „твердую и настоящую пищу православного христианства…“. Лесков обнаружил в романах Достоевского и Писемского тенденцию, близкую своему роману „На ножах“, печатавшемуся в „Русском вестнике“ одновременно с „Бесами“, и высказал в письме от 11 февраля 1871 г. к П. К. Щебальскому предположение, что в лице Степана Трофимовича Достоевский изобразил проф. П. Павлова: „Достоевский, надо полагать, изображает Платона Павлова, но, впрочем, все мы трое во многом сбились на одну мысль“. И. С. Тургенев был больно задет „Бесами“. Отвечая М. А. Милютиной, он писал в декабре 1872 г. о неблагоприятной этической стороне поступка Достоевского: „Д<остоевский> позволил себе нечто худшее, чем пародию «Призраков»; в тех же «Бесах» он представил меня под именем Кармазинова тайно сочувствующим нечаевской партии. Странно только то, что он выбрал для пародии единственную повесть, помещенную мною в издаваемом <…> им журнале «Эпоха», повесть, за которую он осыпал меня благодарственными и похвальными письмами! <…> А мне остается сожалеть, что он употребляет свой несомненный талант на удовлетворение таких нехороших чувств; видно, он мало ценит его, коли унижается до памфлета“. В беседе с Г. А. Лопатиным Тургенев объяснил свое отрицательное отношение к „Бесам“ с более широкой литературно-эстетической точки зрения: „Выводить в романе всем известных лиц, окутывая и, может быть, искажая их вымыслами своей собственной фантазии, это значит выдавать свое субъективное творчество за историю, лишая в то же время выведенных лиц возможности защищаться от нападок. Благодаря главным образом последнему обстоятельству я и считаю такие попытки недопустимыми для художника“. Сохранился отзыв Толстого о „Бесах“ (апрель 1894 г.), записанный Г. А. Русановым: „Толстой стал говорить о Достоевском и хвалить роман «Бесы». Из выведенных в нем лиц он остановился на Шатове и Степане Трофимовиче Верховенском. В особенности нравится ему Степан Трофимович“. А. Б. Гольденвейзеру запомнился другой очень характерный отзыв Толстого о „Бесах“: „Вот его некоторые фигуры, если хотите, они декадентские, но как все значительно!.. Достоевский искал веры и, когда описывал глубоко неверующих, свое неверие описывал“.

Достоевский не остался равнодушным к критической буре вокруг романа. Его задела и взволновала и господствующая отрицательная реакция критики, и оппозиция молодого поколения. Писатель собирался дать специальный ответ критикам в виде полемического послесловия к роману. Сохранились наброски к послесловию, в них Достоевский намечает характеристику современной безалаберной российской действительности, пишет о торопливости, критики и литературы, всеобщем разброде и, отвергая обвинения в памфлетности, клевете на молодое поколение, упоминает „идеальных“, „чистых“ нигилистов в „Бесах“ — Кириллова и Виргинского. Статья должна была носить полемический заголовок „О том, кто здоров и кто сумасшедший. Ответ критикам. Послесловие к роману «Бесы»“. Достоевский набросал схему ответа, план возражений: „NB. Статья о многоразличии современного общества. Потеряли образы, тотчас стерлись, новые же прячутся. <…> вдруг хаос, люди без образа — убеждений нет, науки нет, никаких точек упоров, уверяют в каких-то тайнах социализма. Люди, как Кириллов, своим умом страдающие. Главное, не понимают друг друга. Всю эту кисельную массу охватил цинизм. Молодежь без руководства бросается. Как можно, чтоб Нечаев мог иметь успех? Меж тем несколько предвзятых понятий, чувство чести. Ложное понятие о гуманности. Самое мелкое самолюбие. Взгляните на литературу, как она уверенно выражает свои цели, свой гнев, свою брань, свою торопливость.

Виргинс<кий>. Он прекрасен, ему не вложите в голову, что он более вреден, чем полезен“ (XI, 308).

От специального ответа критикам, однако, Достоевский воздержался, сочтя „послесловие“ запоздавшим, и ввел послесловие в „Подростке“, а „Братьям Карамазовым“ предпослал предисловие. Здесь он изложил свои цели и эстетическое кредо, предвосхитив критические нападки и заодно ответив на критические разборы „Идиота“ и „Бесов“. В 1873 г. он ограничился полемикой „по поводу“ в „Дневнике писателя“ (см. рассказ „Бобок“, фельетоны „Полписьма одного лица“ и „Одна из современных фальшей“). В „Бобке“ Достоевский едко иронизирует над критиками, объявлявшими и его, и героев „Бесов“ безумцами: „А насчет“ помешательства, так у нас прошлого года многих в сумасшедшие записали. И каким слогом: «При таком, дескать, самобытном таланте <…> и вот что под самый конец оказалось <…> впрочем, давно уже надо было предвидеть». <…> Припоминается мне испанская острота, когда французы два с половиною века назад выстроили у себя первый сумасшедший дом: «Они заперли всех своих дураков в особенный дом, чтобы уверить, что сами они люди умные». Оно и впрямь: тем, что других запрешь в сумасшедший, своего ума не докажешь. «К. с ума сошел, значит: теперь мы умные». Нет, еще не значит" (XXI, 42–43).

По совету К. П. Победоносцева Достоевский 10 февраля 1873 г. преподнес наследнику престола А. А. Романову отдельное издание романа. В письме он разъяснял причины, побудившие его создать произведение на основе нечаевского дела, — зерно возражений Достоевского критикам романа, подробнее развернутых в статье „Одна из современных фальшей“. Он писал: „Вот где начало зла: в предании, в преемстве идей, в вековом национальном подавлении в себе всякой независимости мысли, в понятии о сане европейца под непременным условием неуважения к самому себе как к русскому человеку!“. Однако хотя Достоевский в статье и проводит мысли, близкие к идеям, изложенным в названном письме, но подчеркнутая личная подоплека его аргументации отличается от официально-холодных тезисов послания к наследнику престола. Вместо Грановского и Белинского, невольных отцов нынешнего нигилизма, в статье на первом месте сам автор, вспоминающий о „давнопрошедшем“ петрашевском деле, т. е. в некотором смысле участник социалистического движения и предшественник современных нечаевцев: „Нечаевым, вероятно, я бы не мог сделаться никогда, но нечаевцем, не ручаюсь, может, и мог бы… во дни моей юности <…> я сам старый «нечаевец»…“. Отвечая критику „Русского мира“, утверждавшему, что Нечаев „мог найти себе прозелитов только среди праздной, недоразвитой и вовсе не учащейся молодежи“, Достоевский, ставя себя, „старого“ петрашевца, на место нынешнего молодого человека, решительно отрицает это мнение как легкомысленное и несправедливое: „…почему же вы думаете, что даже убийство à la Нечаев остановило бы, если не всех, конечно, то по крайней мере некоторых из нас в то горячее время среди захватывающих душу учений. <…> Мы, петрашевцы, стояли на эшафоте и выслушивали наш приговор без малейшего раскаяния <…> то дело, за которое нас осудили, те мысли, те понятия, которые владели нашим духом, представлялись нам не только не требующими раскаяния, но даже чем-то нас очищающим, мученичеством, за которое многое нам простится!“ (XXI, 129, 131, 133). Исключительно важно и значимо это признание писателя для верного понимания творческой истории и смысла „Бесов“. Воспоминания Достоевского о 1840-х годах, исповедь бывшего фурьериста и заговорщика явственно ощутимы в романе: именно как „спешневец“ понимал и чувствовал Достоевский, что современному пылкому и благородному молодому человеку, устремленному к высоким идеалам и остро недовольному настоящим, очень легко стать „нечаевцем“. Выделив благожелательные или спокойные отклики на роман и не вдаваясь в подробности, оставляя в стороне резко отрицательные мнения, автор разъяснил свою цель и ту функцию, которую исполняют в „Бесах“ Нечаев и нечаевское дело. Несомненно, тактическими соображениями объясняется то, что Достоевский выбрал мишенью для прямой полемики статью сотрудника реакционного „Русского мира“, пытавшегося доказать, что русское общество „здорово“ и что революционные идеи не имеют в нем питательной почвы. В широком смысле ответ писателя был ответом всей петербургской критике и особенно Михайловскому, статьи которого произвели благоприятное впечатление на Достоевского, так что он даже собирался писать о них отдельно, пораженный страстностью и искренностью, с которой критик „изобрел «Народ» и желает обновить весь русский мир новым и неслыханным мною доселе «консервативным социализмом»“ (XXI, 306).

Из других откликов на роман Достоевский отметил статьи Буренина: „…он в разборе моего романа «Бесы» пропустил мысль, что если я и изменил мои убеждения, то произошло это вполне искренно (т. е. не из видов, а, стало быть, честно), и <…> фраза эта меня даже тронула“ (там же). Защита Авсеенко вызвала лишь неудовольствие Достоевского. Об этом ясно свидетельствуют лаконичная фраза из набросков к фельетону „Полписьма одного лица“: „Ну, если Авсеенко — я прощу, ну что же ему, бедному, делать“ (XXI, 300) — и язвительная полемика с ним в „Дневнике писателя“ за 1876 г. Обрадовала Достоевского статья Соловьева; он с удовлетворением констатирует в письме к А. Г. Достоевской от 6 февраля 1875 г.: „У Пуцыковича же узнал, что Sine ira в «С.-Петербургских ведомостях» — вообрази кто! — Всеволод Сергеевич Соловьев!“ (ХХIХ, 8–9).

Отрицание и непонимание факта нечаевщины и нежелание рассматривать его „в связи с общим целым“ ведут к поверхностному, пренебрежительному взгляду — такова мысль, ясно выраженная в статье „Одна из современных фальшей“. Писатель не намерен отказываться от идеи романа, напротив, он еще рельефнее и прямее очерчивает ее, говоря о том, что, по его мнению, ни благородство людей, ни благородство целей неспособны спасти нечаевцев и всех тех, кто идет их путем. Мимоходом вернулся Достоевский к „Бесам“ в „Дневнике писателя“ за 1876 г. (июль — август, гл. II), ответив Е. Л. Маркову и другим либеральным критикам, негодовавшим на карикатурное изображение Грановского, и четко отделив созданный им тип от „прототипа“.

Вспоминал Достоевский полемику вокруг „Бесов“ и позже. Так, в письме к Любимову от 10 мая 1879 г. писатель радуется фактам действительности, подтверждающим правоту и жизненность его „фантастических“ героев: „В «Бесах» было множество лиц, за которые меня укоряли как за фантастические, потом же, верите ли, они все оправдались действительностью, стало быть, верно были угаданы. Мне передавал, например К. П. Победоносцев, о двух, трех случаях из задержанных анархистов, которые поразительно были схожи с изображенными мною в «Бесах»“ (XXX, 63). А в разговорах с А. С. Сувориным (в феврале 1880 г.) Достоевский объяснял полемику вокруг „Бесов“ частными и личными мотивами, происками литературных врагов и сильно преувеличивал популярность романа в среде молодежи: „Они думали, что я погиб, написав «Бесов», что репутация моя навек похоронена, что я создал нечто ретроградное. Z (он назвал известного писателя), встретив меня за границей, чуть не отвернулся. А на деле вышло не то. «Бесами»-то я и нашел наиболее друзей среди публики и молодежи. Молодежь поняла меня лучше этих критиков, и у меня есть масса писем, и я знаю массу признаний“.

Для прижизненной критики понимание многих сторон романа было затруднено: в условиях той эпохи основным критерием в оценке „Бесов“ оставался вопрос о том, насколько верно (или искаженно) автор изобразил участников современного ему освободительного движения, роль последнего в историческом развитии России. Мимо этого вопроса не мог пройти никто из современников Достоевского. В начале XX в. положение в критике усложняется. С одной стороны, возникает тенденция общественной реакции использовать некоторые памфлетные мотивы романа в борьбе с новым этапом революционного движения в России, объявив его прямым порождением обрисованной и осужденной в романе „бесовщины“. С другой стороны, русские символисты обнаруживают в героях романа своих предшественников и охотно используют отдельные мотивы их философских диалогов и споров для разработки своих собственных философских и этических концепций. Так постепенно рождаются предпосылки для позднейших многочисленных и разноречивых интерпретаций романа в современной литературно-общественной мысли, пытающихся «оставить его содержание в связь с исторической действительностью XX в., ее многообразными и неоднородными политическими, социальными и философско-идеологическими тенденциями.

13

Первая постановка по роману „Бесы“ состоялась 29 сентября 1907 г. в театре Литературно-Художественного общества в Петербурге. В соответствии с текстом инсценировки В. Буренина и М. Суворина спектакль носил резко „антинигилистический“ характер: „Авторы инсценировки позаботились о том, чтобы карикатура на вольнодумствующую молодежь, на подпольных революционеров была подписана с максимальной четкостью“. Эта же пьеса была использована в 1908 г. в рижской постановке. В рукописи остались театральные адаптации И. И. Смирнова и И. А. Ростовского.

23 октября 1913 г. состоялась премьера „Николая Ставрогина“ в Московском Художественном театре с участием В. Качалова (Ставрогин), П. Берсенева (Петр Верховенский), М. Лилиной (Марья Тимофеевна). К работе над инсценировкой В. И. Немирович-Данченко приступил в августе 1912 г.; несколько ранее (29 июля 1912 г.) он сообщает жене: „Сегодня немного посердился на «Новое время». Ругает за то, чего нет. Будто бы мы не ставим Бесов потому, что там в смешном виде выведены революционеры“. В письме к К. С. Станиславскому от 25 июля 1913 г. Немирович-Данченко уточняет: „Есть две пьесы из «Бесов». Первая называется «Николай Ставрогин» <…> это самая романическая и, пожалуй, самая сценическая, но не самая глубокая часть романа. Другая пьеса «Шатов и Кириллов» <…> Эта глубже, но менее сценична. И очень мрачная“. В тот же день он отметит в записной книжке: „Взять именно революционную часть «Бесов» <…> Главное лицо Петр Верховенский“. Однако в письме к жене от 18 августа уже сообщается: „Убийство Шатова <…> революционные собрания, Кириллов — все это составляет второй спектакль, который пойдет, может быть, в будущем году. Здесь же только роман Николая Ставрогина <…> Если удастся стихийность всех этих перипетий, одержимость «бесами», внутренняя, а не только внешняя, то должно получиться представление замечательное“. В августе Немирович-Данченко просит А. Н. Бенуа и М. В. Добужинского, чтобы они немедленно выехали в Москву для работы над „Бесами“, а в сентябре начались репетиции.

22 сентября 1913 г. в „Русском слове“ появляется статья М. Горького „О «карамазовщине»“ с протестом против постановки „Бесов“. Выступая с позиций „социальной педагогики“ и в „интересах духовного оздоровления нации“, Горький писал: „…находя, что вся деятельность Достоевского-художника является гениальным обобщением отрицательных признаков и свойств национального русского характера, я уверен, что образы его на сцене театра, подчеркнутые игрой артистов, приобретают убедительность и завершенность большую, чем на страницах книг. Я считаю это социально вредным…“. Артисты театра в своем ответе Горькому, напечатанном в той же газете от 26 сентября, отстаивали право на инсценировку романа с позиция „высших запросов духа“. 27 октября „Русское слово“ публикует вторую статью М. Горького „Еще о «карамазовщине»“. В ней Горький еще раз подчеркнул основные тезисы своей первой статьи и особенно мысль о несвоевременности театральной постановки „Бесов“: „…Горький не против Достоевского, а против того, чтобы романы Достоевского ставились на сцене. Я убежден, что одно дело — читать книги Достоевского, другое— видеть образы его на сцене, да еще в таком талантливом исполнении, как это умеют показать артисты Художественного театра“. Горький имел возможность впервые увидеть спектакль только 7 февраля 1914 г., но своего отношения к нему не изменил. Полемика театра с Горьким вызвала множество откликов. Против выступления Горького высказались А. И. Куприн, Д. С. Мережковский, Ф. К. Сологуб, А. М. Ремизов, С. А. Венгеров, Ф. Д. Батюшков, Р. В. Иванов-Разумник, М. Н. Розанов, Л. Н. Андреев; Д. Д. Философов, А. Г. Горнфельд и др. По поводу этой полемики А. С. Долинин писал в начале 1947 г. К. А. Федину: „Я верю, придет то время, когда можно будет показать, что прав был Леонид Андреев в его упреке, брошенном Горькому: Ты сам научился бунту у Федора Достоевского…Я убежден, что Горький во всех этих случаях наступал на свое собственное горло… Но вред он принес на долгие годы непоправимый“.

Статьи Горького против постановки „Бесов“ нашли поддержку в социал-демократической печати и имели некоторый международный резонанс. После единственного представления инсценировки романа в венском „Свободном театре“ пьесу сняли с репертуара как „памфлет на русское освободительное движение“. Не состоялась постановка в Берлине.

По тексту Художественного театра 8 и 9 февраля 1914 г. „Николай Ставрогин“ был поставлен А. А. Сумароковым в Нижнем Новгороде — „моментами спектакль захватывал и давал яркие и сильные переживания“. В 1915 г. Я. А. Протазанов осуществил первую экранизацию романа. В его фильме „Николай Ставрогин“ с И. Мозжухиным в главной роли „многие детали даны отчасти по образцу постановки Художественного театра“. В дальнейшем лишь в 1922 г. две главы из „Бесов“ („Ночь“ и „Законченный роман“) были включены в постановку московской драматической студии им. А. С. Грибоедова.

В 1930 г. острую полемику вызвала чешская инсценировка „Бесов“, осуществленная Ф. Гётцем в Пражском „Национальном театре“. Выступивший против этой постановки Ю. Фучик пользовался теми же социально-политическими аргументами, что и Горький. Возражая Фучику, М. Майерова писала: „«Бесы» никогда не казались мне памфлетом или пессимистическим сатанинским вымыслом, а только суровым откликом Достоевского на те силы зла, которые он видел и чувствовал вокруг себя“.

Спектаклем „Бесы“ открылся в октябре 1939 г. „Театр Чехова“ в Нью-Йорке на Бродвее — постановка М. А. Чехова, художник М. В. Добужинский. Г. С. Жданов, автор инсценировки, вспоминает: „Пьеса была написана по роману Достоевского, но были использованы материалы из других романов Достоевского, его письма; это была свободная обработка <…> Был испробован практически следующий способ: пьеса писалась мной, и в это время Чехов уже режиссировал «за столом», создавая спектакль вместе с автором <…> Спектакль «Бесы» вызвал фурор, большой интерес и споры в артистических кругах. Рецензии смешанные: часть прессы хвалила, часть нападала — и «за» и «против» были выражены бурно…“.

В начале 1940-х годов над французской инсценировкой романа работал А. Гатти. Первую постановку „Бесов“ во Франции осуществил в 1950 г. Н. Батай в „Театр де л'Овр“ (инсценировка А. Виала и Н. Батая) с Э. Ионеско в роли Степана Трофимовича. В Италии „Бесы“ были поставлены в 1954 г. труппой Бриньоне — Сантуччио — Рандоне. Большим успехом пользовался спектакль, поставленный Л. Скварциной в генуэзском „Пикколо-театро“ (премьера 28 февраля 1956 г.) по тексту Д Фаббри. Пьеса начиналась сценой „У Тихона“. По мнению критики, „больше, чем сюжетным узлом романа <…> Фаббри интересуется судьбой Ставрогина. Его интересует, может ли персонаж, при всей чудовищности его природы и поступков, быть лишен последней надежды на спасение“.

Мировую известность приобрела французская инсценировка А. Камю „Одержимые“, премьера которой состоялась 30 января 1959 г. в парижском театре „Антуан“. Композиционным центром спектакля является „Исповедь Ставрогина“. Уже в дневнике 1947 г., в период работы над пьесой „Праведники“, Камю отмечал: „Духовный коммунизм Достоевского— моральная ответственность всех“. Эта идея развивается писателем и в инсценировке „Бесов“. „Я старался, — заявил Камю в день премьеры, — только проследить глубинное движение книги и подняться вместе с ней от сатирической комедии к драме и к трагедии <…> В остальном же мы пытались среди этого жуткого, суетного, полного скандалов и насилия мира не потерять ту нить сострадания и милосердия, которые делают мир Достоевского близким каждому из нас“ . Инсценировка Камю вызвала множество откликов, она была переведена на ряд языков и помимо Франции ставилась также в Италии (1959 г.), Германии (1960 г.), Польше (1971 г.), СССР (1988 г.).

Я. Варминский, поставивший „Бесов“ в варшавском театре „Атенеум“ (март 1971 r.), дополнил текст Камю и усилил роль Хроникера. В этом спектакле события пропущены „как бы сквозь фильтр своеобразной сценической элегантности“, а исполнитель роли Ставрогина — К. Хамец „пользуется только одним эффектом — эффектом точно сыгранной маски“. В постановке А. Вайды в краковском „Старом театре“ (июнь 1971 г.) от пьесы Камю „осталось лишь несколько сцен, и только сложности юридического порядка заставили сохранить его имя в афише“. По словам Вайды, он хотел, в частности, „показать, как дворянские «либералы» превращаются в людей опасных“. В 1973 г. спектакль Вайды стал „лидером международного сезона“ в Лондоне. Его сценография эффектна и метафорична: „Черные облака и черные кони, несущиеся над болотной, пузырчатой землей <…> Черные люди в черных капюшонах, поначалу лишь передвигающие мебель на сцене, а потом по-бесовски подслушивающие человеческие исповеди и в злом плясе затаптывающие людей…“. Сам Вайда подчеркивал, что „черные люди“ — это не „бесы“, а „…очевидцы, которые ждут, что произойдет. Постепенно из помощников-служителей они превращаются в силу, которая <…> вырастает на сцене, чтобы почти насильно заставить актеров довести драму до конца“. По более позднему его признанию: „Страх в глазах актеров — вот мое произведение!“. В 1988 г. вышел фильм А. Вайды „Бесы“ (производство Франции), осуществленный по сценарию Ж.-К. Карьера, воспринятому критиками как „вымученный и неудовлетворительный“.

Некоторые режиссерские приемы Вайды были использованы Т. Ашером, венгерским постановщиком „Бесов“, в театре г. Капошвар (1975 г). В 1979 г. „Бесы“ были поставлены итальянской труппой „Льи Ассочиати“ — режиссер и исполнитель роли Степана Трофимовича Дж. Збраджа.

К 1988 г. относятся первые советские постановки романа. Сцены из „Бесов“ репетирует А. Васильев в „Школе драматического искусства“. Ю. Еремин в Московском драматическом театре имени А. С. Пушкина использовал инсценировку А. Камю (в роли Ставрогина Г. Тараторкин). При положительных оценках этого спектакля отмечалось, что его ритм „подчас монотонный в своей суете“, а большинство актеров „пока скорее обозначает рисунок роли, нежели создает полнокровный образ“. Постановка В. Спесивцева (он же исполнитель роли Шатова) в Московском театре-студии киноактера была воспринята как „открытое, незашифрованное приспособление к изменчивой злобе дня“; в спектакль вплетены элементы киноинтерпретации отдельных сцен романа. Более удачными были признаны „дуэтные сцены“. „Два существа в беспредельности“ — спектакль, созданный М. Розовским по „Бесам“ и „Преступлению и наказанию“. Эти сцены, реализующие концепцию персонажей-„двойников“ у Достоевского, „…подобраны и скомпонованы на основе внутренней родственности Раскольникова, Свидригайлова, Ставрогина (последних двух играет один актер, не меняющий грима) и их сатанинского порождения — «революционера»-мошенника Петруши Верховенского“. „Для Розовского, — считает рецензент, — важно показать, как из идеи «сверхчеловека», которой одержим Раскольников, рождается «бесовство», как из нравственной сферы эта идея переходит в политическую и что многие из предсказаний Достоевского уже сбылись в нашей истории“.

14

В 1886 г. „Бесы“ были переведены на французский, датский, голландский языки, а в 1888 г. — на немецкий. К настоящему времени роман издан почти на всех европейских языках и ряде восточных.

Вскоре после ее публикации (1922 г.) была переведена глава „У Тихона“. Она включалась во все основные издания „Бесов“ и сыграла большую роль в переосмыслении идейной проблематики романа, который еще в 20-е годы воспринимался прежде всего как „памфлет“ на народническое движение, как считали К. Курьер (1875) и Э. М. Вогюэ (1866) во Франции, А. Рейнгольдт (1886) и Н. Гофман (1910) в Германии, Т. Масарик (1892) в Чехословакии, М. Беринг (1910) в Англии…

Приравнивая роман Достоевского к „роману условий человеческого существования“, Р. Альбере называет среди творцов последнего во Франции, наряду с А. Мальро и А. Камю, католических писателей П. Бурже, Ш.-Л. Филиппа, М. Барреса, Ж. Бернаноса, Ф. Мориака. При таком подходе влияние „Бесов“ не может быть отделено от воздействия творчества Достоевского в целом. Мотивы „Бесов“ обнаруживают в „Ученике“ (1899) П. Бурже и в романе „Беспочвенные“ (1897) M Барреса; во „Власти над миром“ (1919) Ж. Дюамеля и „Фальшивомонетчиках:“ (1925) А. Жида, по собственному признанию которого „Бесы“ остаются „самым мощным, самым замечательным созданием великого романиста“. Знакомство с „Бесами“ отразилось на романах А. Мальро „Условия человеческого существования“ (1934) и „Надежда“ (1937), которые воспринимаются как один из источников экзистенциализма А. Камю. По словам Ф. Мориака („Вырванный клок“,1945): „«Бесы» Достоевского <…> приобщают нас к законам алхимии, которая превратила святую Русь, Русь «Бориса Годунова», гудящую от колокольного звона, стенаний и молитв, в Советскую Россию“.

Особенно сильное воздействие „Бесы“ оказали на А. Камю… Уже в эссе „Миф о Сизифе“ (1937), отталкиваясь от „человека абсурда“ — Ставрогина — и философии „бунта“ Кириллова, Камю обосновывает свою версию экзистенциального стоицизма, противостояния „абсурду“ в жизни. Теме „верховного самоубийства“ посвящена его пьеса „Калигула“ (1939), русскому нигилизму и „шигалевщине“ — пьеса „Праведные судьи“ (1947) и трактат „Бунт человека“ (1951), а мотив „исповеди Ставрогина“ звучит в изображении Кламанса, героя „Падения“ (1956). По признанию писателя, „Бесами“ подсказан „хроникер“ в „Чуме“ (1947), где подхвачены многие идеи Достоевского. „Прежде всего «Бесы» — произведение искусства, — говорил Камю, — и, во-вторых — памфлет против нигилистической революции, и только такой революции“.

Относительно рано влияние „Бесов.“ сказалось, в славянских литературах. Оно отмечается в книгах польских писателей С. Пшибышевского „Дети Сатаны“ (1897) и Ф. Л. Оссендовского „Бесы“ (1938) — о жизни художественной богемы в дореволюционном Петербурге, прослеживается в романах чешских писателей И. Лайхтера. „За правду“ (1898) и С. Гурбана Ваянского. „Котлин“ (1901).

В Италии воздействие „Бесов“ ощутимо в романе А. Ориани „Враг“ (1894) и в новеллах Л. Капуаны „Прохожие“ и „Самоубийство“ (сборник „Прохожие“, 1912).

О сходстве героев романов Г. Уолпола „Темный лес“ (1916) и „Секретный город“ (1919) со Ставрогиным и Свидригайловым писали еще в 1921 г.; аналогичные параллели обнаруживаются в романах Л. О'Фластри „Информатор“ (1925). и О. Хаксли „Контрапункт“ (1928). Еще больше оснований для поиска аналогий с „Бесами“ дают романы-антиутопии-„Мы“ (1922.) Е. И. Замятина, „О дивный новый мир“ (1932) О. Хаксли, „Звероферма“ (1946) и „1984“ (1948) Дж. Оруэлла, „Уолден 2“ (1947) Б. Ф. Сканнера-.