Бесы
Достоевский облекает в романе в евангельскую символику свои размышления о судьбах России и Европы.
Болезнь беснования, безумия, охватившая Россию, — это в первую очередь болезнь „русского культурного слоя“, интеллигенции, заключающаяся в „европейничанье“, в неверии в самобытные силы России, в трагическом отрыве от русских народных начал.
Неслучайно рассказу об исцелении бесноватого в указанном письме предшествует фраза, что „болезнь, обуявшая цивилизованных русских, была гораздо сильнее, чем мы сами воображали“, и что западниками дело не кончилось: за ними последовали Нечаевы, а рассказ об исцелившемся бесноватом (России) завершается словами: „И заметьте себе, дорогой друг: кто теряет свой народ и народность, тот теряет и веру отеческую, и бога“ (XXIX, 145). Эта фраза связывает мысли о преемственности поколений и западнических истоках болезни „цивилизованных русских“ с размышлениями о грядущем возрождении России.
В индивидуальной судьбе Ставрогина, богато одаренной от природы личности, вся „великая праздная сила“ которой ушла „нарочито <…> в мерзость“, (XI, 25) преломляется трагедия дворянской интеллигенции, утратившей связь с родной землей и народом.
Болезнь России, которую кружат „бесы“, — это болезнь временная, болезнь переходного времени, болезнь роста. Россия не только исцелится сама, но нравственно обновит „русской идеей“ больное европейское человечество — такова заветная мысль писателя. „Эти бесы, выходящие из больного и входящие в свиней, — это все язвы, все миазмы, вся нечистота, все бесы и все бесенята, накопившиеся в великом и милом нашем больном, в нашей России, за века!“ (С. 610–611).
Весь современный ему мир, Россия и Запад, находится — таков скорбный диагноз автора „Бесов“ — во власти страшной болезни, а потому и все люди этого мира одинаково нуждаются в нравственном исцелении. Оно необходимо не только Ставрогину, Кириллову или Шатову, но и Федьке Каторжному, и хромой и полоумной Марье Лебядкиной, одаренной прекрасной и светлой душой; оно необходимо и образованным классам, и народу, и верхам, и низам. Мир стоит на пороге нового, неизвестного будущего, в прежнем своем виде он не может существовать — и в то же время пути к этому будущему еще не известны никому, их не знает и Шатов, самый близкий автору из героев „Бесов“, стоящий, однако, лишь в преддверии будущего, не способный ступить за его порог, да и не знающий, как это сделать. Самое „бесовство“ Нечаева и нечаевцев — в понимании автора — лишь симптом трагического хаоса и неустройства мира, специфическое отражение общей болезни переходного времени, переживаемого Россией и человечеством.
В результате роман, задуманный как памфлет против русского революционного движения, — независимо от намерений романиста — перерос под его пером в критическое изображение „болезни“ всего русского дворянско-чиновничьего общества и государства. Закономерным продуктом их разложения являются, по мнению автора, и кружащие современную Россию „бесы“ нигилизма. Это — последнее звено исторической цепи, началом которой явилось превращение русского дворянства в особое сословие, стоящее над народом, и создание петровской бюрократической монархии с ее глухими к голосу народа администраторами типа Лембке.
Существенно и другое отличие „Бесов“ от реакционной романистики и публицистики той эпохи в трактовке нигилизма и его истоков.
В 1869 г. издатель „Московских ведомостей“ и „Русского вестника“ M. H. Катков писал о нигилизме, имея в виду революционные настроения русской молодежи: „Вред нигилизма заключается главным образом в миазмах его существования, а не в способности к самостоятельно организованному политическому действию. Искренними нигилистами могут быть только совершенно незрелые молодые люди, которых, к сожалению, благодаря фальшивой педагогической системе <…> в таком обилии выбрасывали на свет наши учебные заведения“.
Достоевский в отличие от Каткова считал это „движение“ явлением живым, „серьезной страницей“, которая еще не скоро будет дописана. „Нигилисты и западники требуют окончательной плети“, — писал Достоевский в начальный период работы над „Бесами“. В дальнейшем ходе работы писатель отказался от трактовки революционного движения как чего-то наносного, случайного, преходящего. Не состоят его нигилисты и на службе у каких-то мифических врагов России, как это было обычно в 1860-1870-х годах у авторов „антииигилистических“ романов.
Достоевский собирался дать в „Бесах“ обвинительный акт неотразимой силы против нигилистов и западников. Петра Верховенского и членов его пятерки он хотел представить продолжателями, преемниками западников и заговорщиков прежних лет, а их деятельность — закономерным плодом оторванных от „почвы“ идеологов 1840-х и 1860-х годов: Белинского, Грановского, Петрашевского, Добролюбова, Чернышевского.
В окончательном тексте романа дело обстоит сложнее: Петр Верховенский и Шигалев отрицают и утопический социализм, и пропаганду Герцена, и идеи Чернышевского как сказки и некий отвлеченно гуманистический вздор. Достоевский уже в подготовительных материалах отделяет своего героя от социалистических идеалов: „…Нечаев сам по себе все-таки случайное и единоличное существо“, „Нечаев не социалист, но бунтовщик, в идеале его бунт и разрушение, а там «что бы ни было»“ (XI, 279). Противопоставляя циничную программу „политического честолюбца“ и „мошенника“ Верховенского социалистическим проектам революционных демократов, Достоевский вкладывает в его уста слова: „В сущности мне наплевать; меня решительно не интересует: свободны или несвободны крестьяне, хорошо или испорчено дело. Пусть об этом Серно-Соловьевичи хлопочут да ретрограды Чернышевские! — у нас другое — вы знаете, что чем хуже, тем лучше“ (XI, 159).
Итак, автор хотел показать закономерность появления „нечаевщины“, но в то же время счел необходимым отделить ее от социалистических идей Белинского и Чернышевского. Вместо сплошного бичевания либеральных, социалистических, нигилистических идей в романе налицо классификация и разграничение разных тенденций и течений. Достоевский отделяет великую идею от ее „уличных“ интерпретаций (идея, попавшая „на улицу“, — идея измельчавшая и исказившаяся), разграничивает „чистых социалистов“ и честолюбивых мошенников; „передовых“ деятелей, работающих во имя определенной цели (хотя бы и нелепой, с точки зрения Достоевского 1870-х годов), и примкнувшую к ним „сволочь“, равнодушную к любым целям (Лямшин); кабинетных теоретиков анархии, отрицающих путь заговоров (Шигалев), и практиков, одержимых одной идеей разрушения. Эта классификация, в основных чертах намеченная в „Бесах“, нашла законченное оформление в подготовительных материалах к „Подростку“ и вложена там в уста „высшего скитальца“ Версилова: „Нигилисты это в сущности были мы, вечные искатели высшей идеи. <…> Нигилизм без социализма — есть только отвратительная нигилятина, а вовсе не нигилизм. <…> Настоящий нигилизм, истинный и чистокровный, это тот, который стоит на социализме. Тут все — монахи. Чистый монастырь, вера беспредельная, сумасшедшая. <…> Настоящий нигилист не может, не должен, не смеет ни с чем из существующего примириться. На сделки он не смеет идти ни под каким видом. Да и знает, что никакая сделка решительно невозможна“ (XVI, 76–77).
Впоследствии Достоевский часто (вплоть до Пушкинской речи и „Дневника писателя“ за 1881 г.) говорил о современных скитальцах, о „настоящих“ нигилистах именно в сочувственном духе. Но уже в „Бесах“ он хотел подчеркнуть эту мысль, собираясь в намечавшемся предисловии к роману пояснить его главную идею: „В Кириллове народная идея — сейчас же жертвовать собою для правды. Даже несчастный, слепой самоубийца 4 апреля в то время верил в свою правду <…>. Жертвовать собою и всем для правды — вот национальная черта поколения. Благослови его бог и пошли ему понимание правды. Ибо весь вопрос в том и состоит, что считать за правду. Для того и написан роман“ (XI, 303).
12
Первые главы „Бесов“ вызвали при своем появлении осторожные и сдержанные рецензии в петербургских газетах. Мягкость и терпимость этих первых рецензий следует объяснить тем обстоятельством, что тенденциозность и памфлетность романа в начальных главах еще только начинали вырисовываться. „Голос“ в анонимном обзоре „Библиография и журналистика“ ограничился благоприятным, хотя и уклончивым отзывом, оставляющим лазейку для любых оценок романа в будущем: „В том, что мы прочли, видны пока общие достоинства и недостатки автора «Преступления и наказания»: тонкий анализ в композиции характеров лиц, уменье разгадывать смысл душевных движений и в то же время излишняя и местами очень утомительная плодовитость в рассказе и мелкие, но в сущности весьма важные черты неестественности, которые мешают художественной полноте и правде создаваемых автором типов и положений“. „Биржевые ведомости“ отвели роману несколько строк в заметке „Новые книги“; критик газеты не избежал ставших к этому времени уже традицией ламентаций об угасании творческой силы Достоевского, однотонности и одноцветности его произведений, но в целом он лестно пишет о таланте писателя и не скупится на комплименты: „замечательный психолог“, „серьезная мысль“, „меткая обрисовка характеров“, „отсутствие всего поверхностного, придающего литературному произведению один только наружный блеск в ущерб внутреннему содержанию“. Роман, по мнению рецензента, „обещает быть весьма интересным“.
В. П. Буренин (под псевдонимом „Z“) в „С.-Петербургских ведомостях“ напомнил читателям слова самого Достоевского, сказанные им по поводу „Униженных и оскорбленных“ в примечании к статье H. H. Страхова „Воспоминания об Аполлоне Александровиче Григорьеве“ (Эпоха. 1864. № 9). По мнению критика, эти слова вполне можно применить и к новому роману Достоевского. Как несомненную удачу писателя Буренин отметил образ Степана Трофимовича („очень недурно обрисованное лицо — устарелый либерал сороковых годов“), но остался недоволен другими героями и осудил пристрастный тон повествования: „Вместе с живыми лицами, вроде помянутого либерала, выходят куклы и надуманные фигуры; рассказ тонет в массе ненужных причитаний, исполненных нервической злости на многое, что вовсе не должно бы вызывать злости, и т. п. Нервическая злость мешает много роману и побуждает автора на выходки, без которых, право, можно было бы обойтись".
Любопытны критические пожелания и советы, содержащиеся в письмах к Достоевскому его постоянных и случайных корреспондентов. „Превосходным“ назвал роман в письме к Достоевскому от 17 февраля 1871 г. Н. И. Соловьев. H. H. Страхов в письме от 22 февраля 1871 г., сообщая об успехе романа в публике, присовокупляет свое личное замечание об образе Степана Трофимовича и мягко упрекает писателя в невыдержанности тона: „Роман Ваш читается с жадностью, успех уже есть, хотя и не из самых больших. Следующие части, вероятно, поднимут и до самого большого. Степан Трофимович — прелесть. Я нахожу, что тон рассказа не везде выдерживается; но первые страницы, где взят этот тон, — очарование“. Чрезвычайно обрадовало Достоевского письмо А. Н. Майкова (несохранившееся), на которое писатель 2 (14) марта 1871 г. отвечал пространно и благодарно; особенно понравилось ему майковское определение людей 1840-х годов в романе: „Тургеневские герои в старости“.
Среди эпистолярных рецензий и откликов выделяется письмо Страхова от 12 апреля 1871 г. Страхов дипломатично начинает с того, что ему кажется в романе наиболее художественным и удачным: „Во второй части чудесные вещи, стоящие наряду с лучшим, что Вы писали. Нигилист Кириллов удивительно глубок и ярок. Рассказ сумасшедшей, сцена в церкви и даже маленькая сцена с Кармазиновым — все это самые верхи художества“. Затем он передает недоуменные толки публики о романе, вряд ли подтверждающие первое сообщение о скромном успехе: „Но впечатление в публике до сих пор очень смутное; она не видит цели рассказа и теряется во множестве лиц и эпизодов, которых связь ей не ясна“. Отделяя себя от публики, Страхов характеризует талант Достоевского: „Очевидно — по содержанию, по обилию и разнообразию идей — Вы у нас первый человек, и сам Толстой сравнительно с Вами однообразен. Этому не противоречит то, что на всем Вашем лежит особенный и резкий колорит“. После столь тщательно проведенной подготовки он переходит к критике: „Но очевидно же: Вы пишете большею частью для избранной публики, и Вы загромождаете Ваши произведения, слишком их усложняете. Если бы ткань Ваших рассказов была проще, они бы действовали сильнее. <…> И весь секрет, мне кажется, состоит в том, чтобы ослабить творчество, понизить тонкость анализа, вместо двадцати образов и сотни сцен остановиться на одном образе и десятке сцен“.
Письмо Страхова взволновало Достоевского. Отвечая ему 23 апреля (5 мая), он признал справедливыми указанные критиком недостатки: „Но вот что скажу о Вашем последнем суждении о моем романе: во-1-х, Вы слишком высоко меня поставили за то, что нашли хорошим в романе, и 2) Вы ужасно метко указали главный недостаток. Да, я страдал этим и страдаю; я совершенно не умею, до сих пор (не научился), совладать с моими средствами. Множество отдельных романов и повестей разом втискиваются у меня в один, так что ни меры, ни гармонии. Все это изумительно верно сказано Вами, и как я страдал от этого сам уже многие годы, ибо сам сознал это. Но есть и того хуже: я, не спросясь со средствами своими и увлекаясь поэтическим порывом, берусь выразить художественную идею не по силам. (NB. Так, сила поэтического порыва всегда, например у V. Hugo, сильнее средств исполнения. Даже у Пушкина замечаются следы этой двойственности) “ (ХХIХ, 208)
Достоевский запомнит слова Страхова, и впоследствии, в период работы над „Подростком“, он, явно имея в виду его мнение, как, впрочем, и другие более резкие отзывы (ставшие общими местами в критике 1870-х годов упреки в „перенаселенности“ романа, в растянутости повествования, в непропорционально большом внимании к „второстепенным“ героям в ущерб „главным“), делает следующую запись для себя: „Избегнуть ту ошибку в «Идиоте» и в «Бесах», что второстепенные происшествия (многие) изображались в виде недосказанном, намёчном, романическом, тянулись через долгое пространство, в действии и сценах, но без малейших объяснений, в угадках и намеках, вместо того чтобы прямо объяснить истину. Как второстепенные эпизоды, они не стоили такого капитального внимания читателя, и даже, напротив, тем самым затемнялась главная цель, а не разъяснялась, именно потому, что читатель, сбитый на проселок, терял большую дорогу, путался вниманием“ (XVI, 175).
Позднее Достоевский получил ещё одно письмо от Страхова, почти ничего принципиально не прибавляющее к ранее сказанному, очень сдержанное по тону, суха информирующее писателя о спорах вокруг романа: „О Вашем романе, прочитавши третью часть, я скажу Вам-то же, что и прежде говорил. Кругом я слышу ожесточенные споры — одни читают с величайшей жадностью, другие недоумевают“. В письме к А. Н. Майкову от 14 января 1873 г. Страхов выскажется о третьей части романа подробнее и откровеннее: „Смерть Кириллова поразительна, и то место, которое мне читал в Петербурге Фед<ор> Михайлович, не потеряло своей страшной силы и при чтении. Как хороша смерть Лизы! Степан Трофимович с книгоношею и весь его конец — очарование. Я удивляюсь теперь учительности этого романа. Николай Ставрогин, очевидно, вставное лица, как и Свидригайлов в «Преступл<ении> и нак<азании>», но не лишнее, а как будто из другой картины, писанной в том же тоне, но еще страшнее и печальнее. С нетерпением буду ждать отдельного и полного издания“.
Осенью 1871 г., когда тенденция романа вполне выяснилась, появились и первые обширные рецензии. Демократическая и либеральна критика, по-разному оценивая художественные достоинства романа, остро реагировала на авторское понимание и оценку русского освободительного движения. Отношение Достоевского к революционному движению не могло не вызывать отпора не только у его непосредственных участников, но и у тех, кто сочувственно относился к борьбе с самодержавием.
Д. И. Минаев в рецензии (подписанной псевдонимом „L'homme qui rit“) в журнале „Дело“ называет автора „Бесов“ в одном ряду с Клюшниковым, Лесковым, Писемским, как авторами „антинигилистических“ романов и недоумевает по поводу столь необычайной и явной. эволюции Достоевского: „Кто бы мог несколько лет тому назад искать какой-нибудь родственной связи между произведениями автора «Мертвого дома» и изделиями творца романа «Некуда!»?“ Минаев отказывается от специального разбора „Бесов“, аргументируя это тем, что Достоевский и Лесков „до такой степени окатковились, что в новейших своих романах «Бесы» и «На ножах» слились в какой-то единый тип, в гомункула, родившегося в знаменитой чернильнице редактора «Московских ведомостей», в одно творение Лескова — Достоевского — Стебницкого «Бесы — На ножах»“.
Рецензент „Биржевых ведомостей“ оценивает роман столь же резко, Он считает, что Достоевский в памфлетных выпадах против молодого поколения „превзошел <…> тех из своих конкурентов, которые подвизаются на этом пути в «Русском вестнике» и в других журналах такого же характера и о которых мы уже забыли“. Шигалев и шигалевщина напоминают критику бред Поприщина, а герои „Бесов“ —„госпиталь“, населенный эксцентричными пациентами, „рекомендуемый <…> за собрание людей нового времени“.
Но особенно резкими стали отзывы о „Бесах“ начиная с конца 1872 г., когда в газетах было объявлено о согласии Достоевского на предложение занять место редактора в „Гражданине“ В. П. Мещерского, получившего в прогрессивной печати за крайний консерватизм взглядов прозвище „«князя-точки“. В большинстве статей, заметок, пародий 1873 г. содержание романа объединяется с публицистическими professions de foi автора фельетонов „Дневника писателя'“.
Рецензент „Искры“ отказывается от анализа романа, мотивируя это его нехудожествениостью: „«Бесы» оставляют точно такое же крайне тяжелое впечатление, как посещение дома умалишенных. <…> Впечатление до крайности тяжелое и вместе с тем бесполезное, потому что неспециалист ничего ровно не поймет и не уяснит себе в этой белиберде“. Объединяя „Бесы“ и напечатанный в „Гражданине“ в составе „Дневника писателя“ рассказ „Бобок“, критик прозрачно намекает на болезненное состояние духа писателя: „Тяжело и неловко как-то читать такой роман, в котором все без исключения действующие лица только и знают твердят бессмысленные слова: «бобок, бобок, бобок!»“. Тенденциозную направленность романа критик сознательно старается не замечать, лишь в одном месте стилистически оттенил свое отношение к памфлету: „Степан Трофимович, по показанию автора (курсив наш. — Ред.), был когда-то профессором в одном из университетов (не в Московском ли?)…“.
Вскоре „Бесы“ становятся излюбленным предметом иронических сравнений и пародий. Так, в „Искре“ пародируются пушкинский эпиграф к „Бесам“, содержание романа и художественные приемы романиста: „Сюжет седьмой. Ф. Достоевскому. Роман «Оборотни». Собственно сюжета и стройного плана не требуется. Можно по произволу (чем капризнее, тем лучше) распорядиться следующими атрибутами мистическо-забористого романа: духовидцы и «красные» мазурики, фурьеризм и синильная кислота, прокламации, револьверы и доносы, Женева и «Малинник», принципы 1769 года и грабеж во время пропаганды, мохнатые люди и девственницы, развращенные духом. Миллион действующих лиц и поголовное истребление их в конце романа, у которого должен быть эпиграф из «Сцены из Фауста» Пушкина:
Фауст. Всех утопить!Мефистофель. Сейчас!..“.
В клевете на русское общество обвиняет Достоевского анонимный рецензент „Сына отечества“ (1873. № 40). В том же духе выдержаны рецензии С. Г. Герцо-Виноградского (подпись „С. Г.-В.“) в „Одесском вестнике“ (1873. 25 янв. № 19); Л. К. Панютина (псевдоним „Нил Адмирари“) и М. Г. Вильде (подпись „W“) в „Голосе“ (1873. 18 янв. № 18; 15 сент. № 253); И. А. Кущевского (псевдоним „Новый критик“) в „Новостях“ (1873. 5 янв. № 5; 19 янв. № 19); А. С. Суворина в „Новом времени“ (1873. 6 марта. № 61); анонимного рецензента в еженедельнике „Сияние“ (1873. 20 апр. Т. 1, № 15. С. 239–240).
Несколько иной характер носили рецензии В. П. Буренина. Критик резко писал об искажении в романе действительности, обвиняя Достоевского в пренебрежении трезвым, строго фактическим анализом и увлечении субъективными ощущениями. Но в то же время, полемизируя с Д. Д. Минаевым, он отверг его категоричные оценки: „Г-н Достоевский — крупный литературный талант (едва ли не самый крупный талант после г. Тургенева), и, что бы он ни писал, пишет вследствие искреннего и глубокого убеждения; г. Стебницкий, напротив, склеивает свои бесконечные романы чисто ремесленным образом, угождая худшим инстинктам толпы. Повторяю: между г. Достоевским и авторами вроде г. Стебницкого лежит целая бездна“. Буренин находит элементы „стебницизма“ только в седьмой и восьмой главах второй части романа, особо выделяя в этом смысле памфлетное изображение восемнадцатилетнего гимназиста и юной студентки в главе „У наших“. Отпор Буренина вызывает не сатирическое изображение нигилизма вообще, а неумелая, „мелкая“ сатира, чрезмерная пристрастность Достоевского, иногда толкающая писателя, по его мнению, к прямым заимствованиям из Н. С Лескова и В. П. Клюшникова. В небольшой декабрьской заметке Буренин отделяет роман „Бесы“ от рядовых „антинигилистических“ произведений Лескова, Б. М. Маркевича, В. Г. Авсеенко, П. Д. Боборыкина, Н. Д. Ахшарумова; он отмечает как удавшееся Достоевскому лицо губернатора Лембке и заявляет, что, „несмотря на всю болезненность творчества даровитого автора, все-таки приходится сказать, что «Бесы» — едва ли не лучший роман за настоящий год“. Позднее Буренин еще яснее сформулирует свою мысль, подчеркнув, что даже самые тенденциозные страницы „Бесов“ — „плод искреннего убеждения, а не низкопоклонства пред грубыми и плотоядными инстинктами толпы, как у беллетристических дел мастеров“. К удаче Достоевского критик отнес и образ Кармазинова.
Органы консервативной прессы откликнулись на роман Достоевского немногочисленными и в основном положительными рецензиями. М. А. Загуляев (псевдоним „L. V.“) сочувственно писал о „гигантском“ замысле Достоевского. Полемизируя с критиками, обвинявшими Достоевского в некомпетентности и измене прогрессивным традициям, Загуляев признает за ним право сказать в лицо возмущенной „партии“ всю правду — право, завоеванное долгими годами ссылки за увлечение радикальными идеями. Из героев романа критик подробнее всего характеризует Ставрогина как русскую натуру со всеми присущими ей достоинствами и недостатками. Считая, что новый роман слабее по исполнению „Записок из Мертвого дома“ и „Преступления и наказания“, он тем не менее отмечает как высокохудожественные многие страницы „Бесов“. Все это вместе взятое позволяет Загуляеву утверждать, что „Бесы“ — лучший роман года.
Замысел Достоевского полностью удовлетворил и консервативно-дворянского романиста, и критика В. Г. Авсеенко (с которым Достоевский вскоре будет резко полемизировать), выступавшего с рецензиями на роман в „Русском мире“ и „Русском вестнике“. Критик особо выделил образ „бесподобнейшего Степана Трофимовича“ и одобрительно воспринял памфлетное изображение нигилистов в романе: „Что между заметными современными деятелями существует категория людей, которым весьма приличествует наименование бесенят и о которых весьма утешительно думать, что их ждет участь евангельского стада, — об этом также, вероятно, никто не будет спорить, кроме разве самих «просящих, чтоб им позволено было войти в свиней»“. Авсеенко недоволен лишь тем, что Достоевский слишком много времени и места уделил одной из множества болячек современной Руси, „принял часть за целое, категорию подпольных деятелей за целое общество“. Его не удовлетворяют также необычность, оригинальность нигилистов Достоевского, они, по мнению критика, представляют субъективные фантастические видения писателя и не имеют прямого аналога в заурядной, повседневной деятельности: „Общественные инстинкты нашего времени именно и главным образом враждебны всему оригинальному, даже просто всему умному и талантливому. Современный человек именно страдает отсутствием того стремления к самостоятельной умственной деятельности, которое, как мы видели, отличает героев Достоевского“.
В обширной статье „Общественная психология в романе“ Авсеенко нападает на „умственный пролетариат“ —„подполье нашей интеллигенции“ — как на „явление вполне патологическое, порожденное беспочвенностью нашей цивилизации от вчерашнего числа и язвою полуобразования“, приводящее „к тем сатурналиям мысли, с которыми нам приходится знакомиться на страницах нашей уголовной летописи и которые с такою художественною глубиною раскрыты и изображены во многих романах г Достоевского“. Тенденциозность рецензента ясно ощутима во всех положениях статьи, особенно в характеристике Петра Верховенского, который, по мнению Авсеенко, „воплощает в себе, так сказать, международный тип агитатора и революционера, довольно искусно, однако ж, приноровившийся к условиям русской жизни и недурно понимающий слабые стороны нашего общества, беспринципность и распущенность которого он спешит утилизировать для политической цели“. С нескрываемой симпатией пишет Авсеенко о тех главах романа, в которых более всего сильна памфлетная направленность: „Беспорядочный сброд «разных людишек», взявших мало-помалу в губернском городе верх над более серьезными элементами и направляемых опытною в интригах рукою Петра Степановича, производит нелепый скандал с целью усилить в обществе тот милый «беспорядок умов», которому так рады коноводы подполья. Это преобладание «разных людишек» над обществам, легкость, с которою они забирают в свои руки заправление всяким общественным начинанием, вовсе не случайнее явление, но один из тех признаков, которыми характеризуется наше беспринципное время и наша рыхлая, лишенная упругости сопротивления общественная среда“.
К числу наиболее значительных откликов демократической печати на роман Достоевского следует отнести обстоятельные статьи критиков-народников П. H. Ткачева и Н. К. Михайловского.
Ткачев, „теоретическим взглядам“ которого, по замечанию Б. Н. Козьмина, частично „соответствовала практическая деятельность Нечаева“, который сам привлекался по делу последнего, не мог и по идеологическим, и по личным мотивам отнестись беспристрастно к роману, в котором его близкие друзья (а возможно, и он сам — см выше, с. 719) были задеты непосредственно. Уже в „Недоконченных людях“ (Дело 1872 № 2 и 3) он мельком коснулся „Бесов“, поставив имя Достоевского рядом с Лесковым-Стебницким. В специально посвященной роману „Бесы“ статье „Больные люди“ (Дело 1873 № 3 и 4) Ткачев резко пишет об эволюции взглядов писателя, об отходе Достоевского от прежних прогрессивных убеждений 1840-х („Бедные люди“) и 1860-х („Записки из Мертвого дома“) годов. „В «Бесах», — по мнению критика, — окончательно обнаруживается творческое банкротство автора «Бедных людей»: он начинает переписывать судебную хронику, путая и перевирая факты, и наивно воображает, будто он создает художественное произведение“. Старшее поколение (образы Степана Трофимовича и Варвары Петровны) в том виде, в каком оно изображено в романе, особых возражений Ткачева не вызывает, но это всего лишь типы „изъезженные“, искусная компиляция „по известным образцам, данным Писемским, Гончаровым, Тургеневым и т. п.“ Причем и здесь Достоевский, как считает Ткачев, переусердствовал в субъективно-навязчивых комментариях, отчего „воспроизведение личности Верховенского вышло у него более похожим не столько на объективное изображение характера, сколько на критическую оценку его“. Но когда Ткачев от общих рассуждений переходит к подробному анализу образа Степана Трофимовича, он незаметно вступает в противоречие с выдвинутым тезисом об изъезженности и неоригинальности героя Достоевского. Критик подчеркивает те свойства личности человека 1840-х годов, которые удалось подметить именно Достоевскому. Во-первых, это робость и трусливость Степана Трофимовича: „Мне кажется, что до сих пор недостаточно было обращено внимание на ту, так сказать, существенную черту характера этих «либералов-идеалистов», «стоявших перед отчизной воплощенной укоризной». А между тем это душевное состояние, это постоянное дрожание перед действительными или воображаемыми опасностями могут служить ключом к объяснению всей их жизни, всей их деятельности, которая, впрочем, всегда ограничивалась «лежанием на боку» да комическим «позированием». Во-вторых, эгоизм либерала 40-х гг. как неизбежное следствие трусости“.
Что же касается молодого поколения, какого представил Достоевский в „Бесах“, то оно, по мнению Ткачева, ничего общего с действительностью не имеет. Роман он квалифицирует как инсинуацию, клевету, фантастические измышления писателя, лишь по слухам и отдельным газетным сообщениям знакомого с современными нигилистами; Достоевский, „как и большинство наших беллетристов, совершенно не способен к объективному наблюдению; созерцая собственные внутренности, наблюдая за проявлениями своей личной психологическом жизни, г-н Достоевский, как истый русский романист, воображает, будто он изучает действительность и создает характеры живых людей“. Нигилисты Достоевского — „манекены“, отличающиеся друг от друга той или иной разновидностью бреда: Петр Верховенский выкроен „по шаблону лесковских нигилистов“; Ставрогин —„какое-то бледное воплощение какой-то мистической теории о характере «русского человека», подробно излагаемой автором в фельетонах «Гражданина»“; идеи Кириллова и Шатова — „бредни — плоть от плоти, кровь от крови самого автора“.
В конце статьи, однако, Ткачев все же отступает от полемических выпадов, давая тонкий психологический разбор „идеи“ Кириллова: „Кириллов не убил бы себя, если бы он не был уверен, что его самоубийство послужит самым лучшим и неопровержимым доказательством истинности его идеи. Таким образом, с точки зрения своей логики, он неизбежно должен был прийти от мысли сделать людей счастливыми к мысли убить себя. Вырождение идеи разумной и плодотворной в идею безумную и нелепую здесь вызывалось роковою необходимостью, всею совокупностью тех внутренних и внешних условий, под влиянием которых развилась и сформировалась его умственная жизнь“.
Таким образом, содержание статьи Ткачева непосредственно критикой „Бесов“ не исчерпывается. Навеянные романом Достоевского рассуждения о муках мысли, скованной атмосферой нетерпимости и произвола, о психологически закономерном перерастании здоровых и благородных идей в больные и эксцентричные представляют в ней наибольший интерес. Ткачев обрисовывает сущность трагедии поколения, обреченного на перерождение, неспособного к борьбе и не верящего в нее; в современном мире, где так „мало шансов для здорового развития человеческого организма“, пролетарию умственного труда нелегко не сбиться с правильной дороги, на это способны „натуры энергические, только деятельные и мужественные характеры“, а не „потомство людей сороковых годов“, у которых „и наследственное предрасположение, и внешняя обстановка, и характер воспитания были в высокой степени благоприятны для развития психических аномалий, весьма близко приближающихся к концу пограничной области, отделяющей болезнь от здоровья“.