Три товарища
Старик вытаращил на меня глаза. Затем он воскликнул:
– Немецкий мужчина не извиняется! И уж меньше всего перед азиатом! – Он с треском захлопнул за собой дверь своей комнаты.
– Что творится с нашим ретивым собирателем почтовых марок? – спросил я удивленно. – Ведь он всегда был кроток как агнец.
– Он уже несколько месяцев ходит на все предвыборные собрания, – донесся голос Джорджи из темноты.
– Ах, вот оно что! Орлов и Эрна Бениг уже ушли. Фрау Залевски вдруг разрыдалась.
– Не принимайте это так близко к сердцу, – сказал я. – Все равно уже ничего не изменишь.
– Это слишком ужасно, – всхлипывала она. – Мне надо выехать отсюда, я не переживу этого!
– Переживете, – сказал я. – Однажды я видел несколько сот англичан, отравленных газом. И пережил это…
Я пожал руку Джорджи и пошел к себе. Было темно. Прежде чем включить свет, я невольно посмотрел в окно. Потом прислушался. Пат спала. Я подошел к шкафу, достал коньяк и налил себе рюмку. Это был добрый коньяк, и хорошо, что он оказался у меня. Я поставил бутылку на стол. В последний раз из нее угощался Хассе. Я подумал, что, пожалуй, не следовало оставлять его одного. Я был подавлен, но не мог упрекнуть себя ни в чем. Чего я только не видел в жизни, чего только не пережил! И я знал: можно упрекать себя за все, что делаешь, или вообще не упрекать себя ни в чем. К несчастью для Хассе, все стряслось в воскресенье. Случись это в будний день, он пошел бы на службу, и может быть все бы обошлось.
Я выпил еще коньяку. Не имело смысла думать об этом. Да и какой человек знает, что ему предстоит? Разве хоть кто-нибудь может знать, не покажется ли ему со временем счастливым тот, кого он сегодня жалеет.
Я услышал, как Пат зашевелилась, и пошел к ней. Она лежала с открытыми глазами.
– Что со мной творится, Робби, с ума можно сойти! – сказала она. – Опять я спала как убитая.
– Так это ведь хорошо, – ответил я.
– Нет, – она облокотилась на подушку. – Я не хочу, столько спать.
– Почему же нет? Иногда мне хочется уснуть и проспать ровно пятьдесят лет.
– И состариться на столько же?
– Не знаю. Это можно сказать только потом.
– Ты огорчен чем-нибудь?
– Нет, – сказал я. – Напротив. Я как раз решил, что мы оденемся, пойдем куда-нибудь и роскошно поужинаем. Будем есть все, что ты любишь. И немножко выпьем. – Очень хорошо, – ответила она. – Это тоже пойдет в счет нашего великого банкротства?
– Да, – сказал я. – Конечно.
XXI
В середине октября Жаффе вызвал меня к себе. Было десять часов утра, но небо хмурилось и в клинике еще горел электрический свет. Смешиваясь с тусклым отблеском утра, он казался болезненно ярким, Жаффе сидел один в своем большом кабинете. Когда я вошел, он поднял поблескивающую лысиной голову и угрюмо кивнул в сторону большого окна, по которому хлестал дождь:
– Как вам нравится эта чертова погода?
Я пожал плечами:
– Будем надеяться, что она скоро кончится.
– Она не кончится.
Он посмотрел на меня и ничего не сказал. Потом взял карандаш, постучал им по письменному столу и положил на место.
– Я догадываюсь, зачем вы меня позвали, – сказал я.
Жаффе буркнул что-то невнятное.
Я подождал немного. Потом сказал:
– Пат, видимо, уже должна уехать…
– Да…
Жаффе мрачно смотрел на стол.
– Я рассчитывал на конец октября. Но при такой погоде… – Он опять взял серебряный карандаш.
Порыв ветра с треском швырнул дождевые струи в окно. Звук напоминал отдаленную пулеметную стрельбу.
– Когда же, по-вашему, она должна поехать? – спросил я.
Он взглянул на меня вдруг снизу вверх ясным открытым взглядом.
– Завтра, – сказал он.
На секунду мне показалось, что почва уходит у меня из-под ног. Воздух был как вата и липнул к легким. Потом это ощущение прошло, и я спросил, насколько мог спокойно, каким-то далеким голосом, словно спрашивал кто-то другой: – Разве ее состояние так резко ухудшилось?