Возвращение
– Давно она здесь? – Меня интересует, видела ли она наш триумф.
– Минут пять как пришла, – отвечает Вилли.
– С этим дылдой?
– С этим дылдой.
Танцуя, Адель слегка откидывает голову. Одну руку она положила на плечо своему брюнету. Когда я смотрю на нее в профиль, у меня захватывает дыхание: так она похожа в свете занавешенных ламп на образ из моих воспоминаний о тех далеких вечерах. Но если смотреть на нее прямо, видно, что она пополнела, а когда она смеется, лицо у нее совсем чужое.
Я отпиваю большой глоток из бутылки Вилли. В эту минуту мимо меня проходит в вальсе тоненькая белошвейка. Она тоньше и грациознее Адели. Тогда, на улице, в тумане, я этого не заметил, но Адель стала настоящей женщиной, с полной грудью и крепкими ногами. Я не могу вспомнить, была ли она и раньше такой; вероятно, я не обращал на это внимания.
– Налилось яблочко, а? – словно угадав мои мысли, говорит Вилли.
– Заткни глотку! – огрызаюсь я.
Вальс окончен. Адель стоит, прислонившись к двери. Я направляюсь к ней. Она здоровается со мной кивком головы, продолжая смеяться и болтать со своим брюнетом.
Я останавливаюсь и смотрю на нее. Сердце бьется, как перед каким-то важным решением.
– Что ты так смотришь на меня? – спрашивает она.
– Так, ничего, – говорю я. – Потанцуем?
– Ближайший танец – нет, а следующий – пожалуйста, – отвечает она и выходит со своим спутником в круг танцующих.
Я жду, пока они освободятся, и мы танцуем с ней бостон. Я очень стараюсь, и она улыбкой выражает свое одобрение.
– Это ты на фронте научился так хорошо танцевать?
– Пожалуй, там этому не научишься, – говорю я. – А знаешь, мы только что взяли приз.
Она метнула в меня быстрым взглядом:
– Жаль. Мы могли вдвоем с тобой взять его. А какой приз?
– Яйца чайки, шесть штук, и медаль, – отвечаю я. Меня вдруг бросает в жар. Скрипки играют так тихо, что слышно шарканье ног по паркету. – Сейчас вот мы с тобой здесь танцуем, а помнишь, как по вечерам мы бегали друг за другом после гимнастики?
Она кивает:
– Мы тогда были еще совсем детьми. Эрнст, посмотри-ка на ту девушку в красном. Видишь? Эти блузы с напуском сейчас последний крик моды. Шикарно, а?
Мелодия переходит от скрипок к виолончели. Дрожа, как сдерживаемое рыдание, льются густо-золотые звуки.
– Когда я в первый раз заговорил с тобой, мы убежали друг от друга. Это было в июне, на городском валу, я помню, как сейчас…
Адель машет кому-то, затем поворачивается ко мне:
– Да, какие мы были глупые!.. А ты танцуешь танго? У этого брюнета оно замечательно получается.
Я не отвечаю. Оркестр умолк.
– Не хочешь ли присесть к нашему столику?
Она бросает туда взгляд:
– А кто этот стройный молодой человек в лаковых сапогах?
– Карл Брегер, – говорю я.
Она присаживается к нам. Вилли наливает, ей стакан вина и при этом отпускает остроту. Она смеется и посматривает на Карла. Временами взгляд ее скользит по его нарядной лошадке. Это и есть та самая девушка в модном платье. Я с изумлением смотрю на Адель: как она изменилась! Может быть, и здесь меня обмануло воспоминание? Может быть, оно так махрово разрослось, что заслонило собой действительность? Здесь у столика сидит чужая, несколько шумная девушка, которая много, слишком много говорит. Но не скрывается ли под этим внешним обликом другое существо, более знакомое мне? Возможна ли такая перемена в человеке оттого, что он стал старше? Может быть, действительно виновато время, думаю я. С тех пор прошло больше трех лет; ей было шестнадцать, когда мы расстались, она была ребенком, теперь ей – девятнадцать, и она взрослая женщина. И вдруг меня охватывает несказанная печаль, которую несет в себе время; оно течет и течет, и меняется, а когда оглянешься, ничего от прежнего уже не осталось. Да, прощание всегда тяжело, но возвращение иной раз еще тяжелее.
– Что у тебя за лицо, Эрнст? В животе урчит, что ли? – спрашивает Вилли.
– Он скучный, – смеется Адель, – он всегда был таким. Ну, будь же немного побойчее! Девушкам это больше нравится. Сидишь как надгробный памятник.
Ушло безвозвратно, думаю я, и это тоже ушло безвозвратно. Не потому, что Адель флиртует с брюнетом и с Карлом Брегером, не потому, что она находит меня скучным, не потому, что она стала иной, – нет! Я попросту увидел, что все бесполезно. Я бродил и бродил кругом, я стучался во все двери моей юности, я вновь хотел проникнуть туда, я думал: почему бы ей, моей юности, не впустить меня, – ведь я еще молод, и мне так хотелось бы забыть эти страшные годы. Но она, моя юность, ускользала от меня, как фата-моргана, она беззвучно разбивалась, распадалась, как тлен, стоило мне прикоснуться к ней; я никак не мог этого постичь, мне все думалось, что хоть здесь, по крайней мере, что-нибудь да осталось, и я вновь и вновь стучался во все двери, но был жалок и смешон в своих попытках, и тоска овладевала мной; теперь я знаю, что и в мире воспоминаний свирепствовала война, неслышная, безмолвная, и что бессмысленно продолжать поиски. Время зияющей пропастью легло между мной и моей юностью, мне нет пути назад, мне остается одно: вперед, куда-нибудь, куда – не знаю, цели у меня пока еще нет.
Рука судорожно сжимает рюмку; я поднимаю глаза. Адель сидит и настойчиво расспрашивает Карла, где бы раздобыть несколько пар шелковых чулок; танцы все еще продолжаются, и оркестр играет все тот же шубертовский вальс, и сам я все так же сижу на стуле и дышу, и живу, как прежде, но разве не ударила молния, сразив меня, разве только что не рассыпался в прах целый мир, а я выжил, на этот раз безвозвратно потеряв все…
Адель встает и прощается с Карлом.
– Итак, значит, у «Майера и Никеля», – весело говорит она. – Это верно: они действительно торгуют из-под полы всякой всячиной. Завтра же зайду туда. До свидания, Эрнст.
– Я провожу тебя немного, – говорю я.
На улице она подает мне руку:
– Дальше со мной нельзя. Меня ждут.