Возвращение
Фрау Хомайер в ужасе смотрит на сына. Потом вырывает у него из рук сначала стул, затем петуха и отправляется к молочнику Биндингу.
Вилли искренне возмущен.
– «Уходит он, и песня замолкает», – мрачно декламирует он. – Ты что-нибудь во всей этой истории понимаешь, Эрнст?
Что нельзя взять на растопку стул, хотя на фронте мы сожгли однажды целое пианино, чтобы сварить гнедую в яблоках кобылу, это на худой конец я еще могу понять. Пожалуй, понятно и то, что здесь, дома, не следует потакать непроизвольным движениям рук, которые хватают все, что плохо лежит, хотя на фронте добыть жратву считалось делом удачи, а не морали. Но что петуха, который все равно уже зарезан, надо вернуть владельцу, тогда как любому новобранцу ясно, что, кроме неприятностей, это ни к чему не приведет, – по-моему, верх нелепости.
– Если здесь поведется такая мода, то мы еще с голоду подохнем, вот увидишь, – возбужденно утверждает Вилли. – Будь мы среди своих, мы бы через полчаса лакомились роскошнейшим фрикасе. Я приготовил бы его под белым соусом.
Взгляд его блуждает между плитой и дверью.
– Знаешь что, давай смоемся, – предлагаю я. – Здесь уж очень сгустилась атмосфера.
Но тут как раз возвращается Фрау Хомайер.
– Его не было дома, – говорит она, запыхавшись, и в волнении собирается продолжать свою речь, но вдруг замечает, что Вилли в шинели. Это сразу заставляет ее забыть все остальное. – Как, ты уже уходишь?
– Да, мама, мы идем в обход, – говорит он, смеясь.
Она начинает плакать. Вилли смущенно похлопывает ее по плечу:
– Да ведь я скоро вернусь! Теперь мы всегда будем возвращаться. И очень часто. Может быть, даже слишком часто.
Плечо к плечу, широко шагая, идем мы по Шлоссштрассе.
– Не зайти ли нам за Людвигом? – предлагаю я.
Вилли отрицательно мотает головой:
– Пусть лучше спит. Полезней для него.
В городе неспокойно. Грузовики с матросами в кузове мчатся по улицам. Развеваются красные знамена.
Перед ратушей выгружают целые вороха листовок и тут же раздают их. Толпа рвет их из рук матросов и жадно пробегает по строчкам. Глаза горят. Порыв ветра подхватывает пачку прокламаций: покружив в воздухе, они, как стая белых голубей, опускаются на голые ветви деревьев и, шелестя, повисают на них.
– Братцы, – говорит возле нас пожилой человек в солдатской шинели, – братцы, наконец-то мы заживем получше. – Губы его дрожат.
– Черт возьми, тут видно что-то дельное заваривается, – говорю я.
Мы ускоряем шаги. Чем ближе к собору, тем больше толчея. На площади полно народу. Перед театром, взобравшись на ступеньки, ораторствует солдат. Меловой свет карбидной лампы дрожит на его лице. Нам плохо слышно, что он говорит, – ветер неровными затяжными порывами с воем проносится по площади, принося со стороны собора волны органных звуков, в которых тонет высокий отрывистый голос солдата.
Беспокойное ожидание чего-то неведомого нависло над площадью. Толпа стоит сплошной стеной. За редким исключением все – солдаты. Многие с женами. На молчаливых, замкнутых лицах то же выражение, что на фронте, когда из-под стального шлема глаза высматривают врага, Но сейчас во взглядах мелькает еще и другое: предчувствие будущего, неуловимое ожидание новой жизни.
Со стороны театра слышны возгласы. Им отвечает глухой рокот.
– Ну, ребята, кажется, будет дело! – в восторге восклицает Вилли.
Лес поднятых рук. По толпе пробегает волна. Ряды приходят в движение. Строятся в колонны. Раздаются призывы: «Товарищи, вперед!» Мерный топот демонстрантов – как мощное дыхание. Не раздумывая, вливаемся в колонну.
Справа от нас шагает артиллерист. Впереди – сапер. Группа примыкает к группе. Знакомых друг с другом мало. Но это не мешает нам сейчас же сблизиться с теми, кто шагает рядом. Солдатам незачем предварительно знакомиться, Они – товарищи, этого достаточно.
– Пошли, Отто, чего стоишь? – кричит идущий впереди сапер солдату, отошедшему в сторону.
Тот в нерешительности – с ним жена. Взглянув на него, она берет его под руку. Он смущенно улыбается:
– Попозже, Франц.
Вилли корчит гримасу:
– Ну вот: стоит только юбке вмешаться, и всей дружбе конец. Помяните мое слово!
– Ерунда! – говорит сапер и протягивает Вилли сигарету. – Бабы – это полжизни. Только всему свое время.
Мы невольно шагаем в ногу. Но это не просто шаг солдатских колонн. Земля гудит, и молнией вспыхивает над марширующими рядами безумная, захватывающая дыхание надежда, как будто путь этот ведет прямо в царство свободы и справедливости.
Однако уже через несколько сот метров процессия останавливается перед домом бургомистра. Несколько рабочих стучат в Парадную дверь. Никто не откликается. На мгновение за окнами мелькает бледное женское лицо. Стук в дверь усиливается, и в окно летит камень. За ним – второй. Осколки разбитого стекла со звоном сыплются в палисадник.
На балконе второго этажа появляется бургомистр. Крики несутся ему навстречу. Он что-то пытается объяснить, но его не слушают.
– Марш сюда! – кричат в толпе.
Бургомистр пожимает плечами и кивает. Несколько минут спустя он шагает во главе процессии.
Вторым извлекается из дому начальник продовольственной управы. Затем очередь доходит до перепуганного плешивого субъекта, который, по слухам, спекулировал маслом. Некоего торговца зерном нам захватить уже не удастся: он заблаговременно сбежал, заслышав о нашем приближении.
Колонны направляются к Шлоссхофу и останавливаются перед окружным военным управлением. Один из солдат быстро взбегает по лестнице и исчезает за дверью. Мы ждем. Все окна освещены.
Наконец дверь открывается. Мы с нетерпением вытягиваем шеи. Выходит какой-то человек с портфелем. Порывшись в нем, он вытаскивает несколько листочков и ровным голосом начинает читать речь. Мы напряженно слушаем. Вилли приложил ладони к своим огромным ушам. Он на голову выше остальных, поэтому ему лучше слышно, и он повторяет нам отдельные фразы. Но слова оратора плещут через наши головы, все куда-то мимо, мимо… Они родятся и умирают, но нас они не трогают, не увлекают, не встряхивают, они только плещут и плещут.