Триумфальная арка
Он глядел в темноту… Но что бы все это дало? Что бы из этого вышло? Ведь того, другого, не выбросишь из ее жизни. Из чужого сердца не выбросишь никого и ничего… Разве он не мог взять ее, когда она к нему пришла? Почему он этого не сделал?..
Он бросил сигарету… Не сделал потому, что этого было бы мало. Вот в чем все дело. Он хотел большего. Этого будет мало, даже если она придет опять и станет приходить снова и снова, даже если все бесследно исчезнет и будет забыто… По какому-то странному и страшному закону этого всегда будет мало. Что-то нарушилось. Луч воображения уже не мог отыскать зеркала, которое раньше улавливало его и, словно раскалив, отбрасывало назад… Теперь он скользил мимо, уносясь в какую-то слепую пустоту, и ничто не могло бы его вернуть, никакое зеркало или даже тысяча зеркал. Они могут уловить лишь какую-то частицу луча, но не весь луч целиком; давно уже он бесцельно шарит в опустевших небесах любви, как в светящемся тумане, и никогда уже не озарить ему радужным сиянием лицо любимой. Магический круг разомкнулся, остались лишь сетования, а надежда разбита вдребезги.
Из дома вышел мужчина. Равик выпрямился. Вслед за ним появилась женщина. Оба смеялись… Нет, это не Жоан. Мужчина и женщина сели в машину и уехали. Равик снова закурил… Возможно ли удержать ее? Разве смог бы он ее удержать, если бы вел себя иначе? Можно ли вообще что-нибудь удержать, кроме иллюзии? Но разве недостаточно одной иллюзии? Да и можно ли достигнуть большего? Что мы знаем о черном водовороте жизни, бурлящем под поверхностью наших чувств, которые превращают его гулкое клокотание в различные вещи. Стол, лампа, родина, ты, любовь… Тому, кого окружает этот жуткий полумрак, остаются лишь смутные догадки. Но разве их недостаточно?
Нет, недостаточно. А если и достаточно, то лишь тогда, когда веришь в это. Но если кристалл раскололся под тяжким молотом сомнения, его можно в лучшем случае склеить, не больше. Склеивать, лгать и смотреть, как он едва преломляет свет, вместо того чтобы сверкать ослепительным блеском! Ничто не возвращается. Ничто не восстанавливается. Даже если Жоан вернется, прежнего уже не будет. Склеенный кристалл. Упущенный час. Никто не сможет его вернуть.
Он почувствовал невыносимо острую боль. Казалось, что-то рвет, разрывает его сердце. Боже мой, думал он, неужели я способен так страдать, страдать от любви? Я смотрю на себя со стороны, но ничего не могу с собой поделать. Знаю, что, если Жоан снова будет со мной, я опять потеряю ее, и все же моя страсть не утихает. Я анатомирую свое чувство, как труп в морге, но от этого моя боль становится в тысячу раз сильнее. Знаю, что в конце концов все пройдет, но это мне не помогает. Невидящими глазами Равик уставился в окно Жоан, чувствуя себя до нелепости смешным… Но и это не могло ничего изменить…
Внезапно над городом тяжело прогрохотал гром. По листве забарабанили тяжелые капли. Равик встал. Он видел, как улица вскипела фонтанчиками черного серебра. Дождь запел, теплые крупные капли били ему в лицо. И вдруг Равик перестал сознавать, жалок он или смешон, страдает или наслаждается… Он знал лишь одно – он жив. Жив! Да, он жил, существовал, жизнь вернулась и сотрясала его, он перестал быть зрителем, сторонним наблюдателем. Величественное ощущение бытия забушевало в нем, как пламя в домашней печи, ему было почти безразлично, счастлив он или несчастлив. Важно одно: он жил, полнокровно ощущал все, и этого было довольно!
Он стоял под ливнем, низвергавшимся на него, словно пулеметный огонь с неба. Он стоял под ливнем и был сам ливнем, и бурей, и водой, и землей… Молнии, прилетавшие откуда-то из неведо – мой выси, перекрещивались в нем; он был частицей разбушевавшейся стихии. Вещи утратили названия, разъединявшие их, и все стало единым и слитным – любовь, низвергающаяся вода, бледные сполохи над крышами, как бы вздувшаяся земля – и все это принадлежало ему, он сам был словно частицей всего этого… Счастье и несчастье казались теперь чем-то вроде пустых гильз, далеко отброшенных могучим желанием жить и чувствовать, что живешь.
– А ты – там, наверху, – сказал он, обращаясь к освещенному окну и не замечая, что смеется. – Ты, маленький огонек, фата-моргана, лицо, обретшее надо мной такую странную власть; ты, повстречавшаяся мне на этой планете, где существуют сотни тысяч других, лучших, более прекрасных, умных, добрых, верных, рассудительных… Ты, подкинутая мне судьбой однажды ночью, бездумная и властная любовь, ворвавшаяся в мою жизнь, во сне заползшая мне под кожу; ты, не знающая обо мне почти ничего, кроме того, что я тебе сопротивляюсь, и лишь поэтому бросившаяся мне навстречу. Едва я перестал сопротивляться, как ты сразу же захотела двинуться дальше. Привет тебе! Вот я стою здесь, хотя думал, что никогда уже не буду так стоять. Дождь проникает сквозь рубашку, он теплее, прохладнее и мягче твоих рук, твоей кожи… Вот я стою здесь, я жалок, и когти ревности разрывают мне все внутри; я и хочу и презираю тебя, восхищаюсь тобою и боготворю тебя, ибо ты метнула молнию, воспламенившую меня, молнию, таящуюся в каждом лоне, ты заронила в меня искру жизни, темный огонь. Вот я стою здесь, но уже не как труп в отпуске – с мелочным цинизмом, убогим сарказмом и жалкой толикой мужества. Во мне уже нет холода безразличия. Я снова живой – пусть и страдающий, но вновь открытый всем бурям жизни, вновь подпавший под ее простую власть! Будь же благословенна, Мадонна с изменчивым сердцем, Ника с румынским акцентом! Ты – мечта и обман, зеркало, разбитое вдребезги каким-то мрач – ным божеством… Прими мою благодарность, невинная! Никогда ни в чем тебе не признаюсь, ибо ты тут же немилосердно обратить все в свою пользу. Но ты вернула мне то, чего не могли мне вернуть ни Платон, ни хризантемы, ни бегство, ни свобода, ни вся поэзия мира, ни сострадание, ни отчаяние, ни высшая и терпеливейшая надежда, – ты вернула мне жизнь, простую, сильную жизнь, казавшуюся мне преступлением в этом безвременье между двумя катастрофами! Привет тебе! Благодарю тебя! Я должен был потерять тебя, чтобы уразуметь это! Привет тебе!
Дождь навис над городом мерцающим серебряным занавесом. Заблагоухали кусты. От земли поднимался терпкий, умиротворяющий запах. Кто-то выбежал из дома напротив и поднял верх желтого «родстера». Теперь это было безразлично. Все было безразлично. Кругом стояла ночь, она стряхивала дождь со звезд и проливала его на землю. Низвергавшиеся струи таинственно оплодотворяли каменный город с его аллеями и садами; миллионы цветов раскрывали навстречу дождю свои пестрые лона и принимали его, и он обрушивался на миллионы раскинувшихся, оперившихся ветвей, зарывался в землю для темного бракосочетания с миллионами томительно ожидающих корней; дождь, ночь, природа, растения – они существовали, и им дела не было до разрушения, смерти, преступников и святош, побед или поражений, они существовали сейчас, как и всякий год, и Равик слился с ними воедино… Словно раскрылась скорлупа, словно заново прорвалась жизнь, жизнь, жизнь, желанная и благословенная!
Не оглядываясь, он быстро шел улицами и бульварами. Он шел не оглядываясь, дальше и дальше, и Булонский лес встретил его, точно гигантский гудящий улей; дождь барабанил по кронам деревьев, они колыхались и отвечали ему, и Равику казалось, будто он снова молод и впервые в жизни идет к женщине.
XXIV
– Что прикажете? – спросил кельнер Равика.
– Принесите мне…
– Что именно?
Равик не отвечал.
– Я не понял вас, мсье, – сказал кельнер.
– Принесите что-нибудь… Все равно.
– Рюмку «перно»?
– Да.
Равик закрыл глаза. Потом медленно открыл их. Человек по-прежнему сидел на месте. На этот раз ошибки быть не могло.
За столиком у входа сидел Хааке. Он был один. Перед ним стояло серебряное блюдо с лангустами и бутылка шампанского в ведерке со льдом. Кельнер тут же, при нем, готовил в фарфоровой миске салат из помидоров. Равик видел это так отчетливо, словно вся картина была рельефно вырезана на восковой пластинке. Хааке потянулся за шампанским, и Равик заметил на его руке кольцо-печатку – герб на красном камне. Он узнал и перстень, и белую мясистую руку. Он запомнил их в часы, когда стал жертвой методического и жестокого безумия, когда его стаскивали со стола после пыток. Ведро воды на голову – и он приходил в себя под слепящим светом ламп. Хааке осторожно отступал назад, чтобы ненароком не замочить свой безукоризненно выутюженный мундир. Указывая на Равика неестественно белой мясистой рукой, он вкрадчиво говорил: «Это только начало. Сущие пустяки. Не угодно ли вам назвать имена? Или, быть может, продолжим? У нас еще много возможностей. Если не ошибаюсь, ваши ногти пока еще целы».
Хааке поднял голову и посмотрел Равику прямо в глаза. Неимоверным усилием воли Равик заставил себя не сдвинуться с места. Он взял рюмку, отпил глоток и медленно перевел взгляд на миску с салатом. Он так и не понял, узнал ли его Хааке. Спина у него мгновенно покрылась испариной.
Минуту спустя Равик снова осторожно посмотрел в сторону Хааке. Тот ел лангуста, низко склонившись над тарелкой. Его блестящая лысина сверкала – в ней отражался свет люстры. Равик огляделся. Ресторан переполнен. Сделать что-либо невозможно. Он не взял с собой оружия; если броситься на Хааке – спустя секунду десятки рук оттащут его. А через минуту появится полиция. Остается одно:
ждать, пойти за Хааке, во что бы то ни стало узнать, где он живет.
Равик заставил себя закурить сигарету и не глядел в сторону Хааке до тех пор, пока не докурил ее до конца. Но и тогда он посмотрел не сразу, а лишь после того, как медленно обвел глазами зал, словно отыскивая кого-то. Оказалось, что Хааке уже расправился с лангустом и теперь, взяв в руки салфетку, вытирал губы. Делал он это не одной рукой, а двумя, слегка растянув салфетку и прикасаясь ею к губам, как женщина, стирающая помаду. Он смотрел в упор на Равика.
Равик перевел взгляд на другой столик, чувствуя, что Хааке продолжает наблюдать за ним. Подозвав кельнера, он заказал еще рюмку «перно». К столику Хааке подошел другой кельнер, убрал остатки лангуста и наполнил пустой бокал. Затем ушел и вскоре вернулся с подносом, уставленным различными сортами сыра. Хааке выбрал бри на плетеной соломке.
Равик снова закурил. Немного погодя, мельком взглянув на Хааке, он увидел, что тот опять наблюдает за ним. Это уже не могло быть чистой случайностью. Равик почувствовал, как по спине у него побежали мурашки. Если Хааке узнал его… Он остановил проходившего кельнера.
– Вы не могли бы вынести мой «перно» на террасу? Там прохладнее.
Кельнер заколебался.
– Я террасу не обслуживаю. Лучше расплатитесь здесь, мсье. Тогда я вынесу вам рюмку туда. Равик кивнул и достал деньги.
– Ладно, выпью эту рюмку здесь, а там спрошу другую. Чтобы не было недоразумений.
– Как вам будет угодно, мсье. Благодарю вас, мсье.
Равик неторопливо допил рюмку. Хааке, конечно, все слышал. Когда Равик разговаривал с кельнером, он отложил вилку. Теперь он снова принялся за еду. Равик посидел еще немного, стараясь ничем не выдать своего волнения. Если Хааке узнал его, оставалось только одно: сделать вид, будто он не узнал Хааке, и продолжать исподволь наблюдать за ним.
Через несколько минут он встал и неторопливо направился на террасу. Почти все столики были заняты. В конце концов ему удалось отыскать один, откуда он мог видеть край столика Хааке. Самого Хааке он не видел, но непременно должен был заметить, если бы тот встал и направился к выходу. Равик заказал рюмку «перно» и сразу же расплатился, чтобы быть готовым уйти в любую минуту.
– Равик… – окликнул его кто-то.
Он вздрогнул, словно от удара. Рядом стояла Жоан. Он смотрел на нее непонимающим взглядом.
– Равик… – повторила она. – Ты не узнаешь меня?
– Да, да… конечно…
Взгляд его был прикован к столику Хааке: кельнер принес туда кофе. Равик облегченно вздохнул – время еще есть.