Бесы

Вы читаете: Бесы (Страница: 145 из 155)

Итак, Грановские и Белинские, т. е. русские западники 1840-х годов (в их числе, конечно, и Тургенев), — прямые отцы современных Нечаевых. В этом высказывании Достоевского содержится и определенный намек на роман Тургенева (в центре „Бесов“ — проблема „отцов и детей“), и полемика с его автором как представителем „поколения 1840-х годов“.

Среди разнообразных литературно-публицистических источников, привлекавших внимание Достоевского в период работы над „Бесами“ и существенных для понимания концепции романа и образа Петра Верховенского, следует рассмотреть некоторые произведения Герцена, рисующие его конфликт с русской „молодой эмиграцией“ Женевы конца 1860-х годов, который особенно обострился с выходом в свет брошюры А. А. Серно-Соловьевича „Наши домашние дела“ (1868). Речь идет о статье Герцена „Еще раз Базаров“ (1869) и главе о молодой эмиграции из „Былого и дум“ (1870).

Как известно, Герцен болезненно переживал свои разногласия с представителями русской революционной эмиграции и стремился найти пути для взаимопонимания и примирения с ними, ибо видел в них „своих“ — союзников в общей борьбе с самодержавием.

Характерно, что конфликт с „молодой эмиграцией“ Женевы Герцен неизменно воспринимал через призму романа Тургенева „Отцы и дети“. В конце 1860-х годов образ Базарова, сниженный до „базаровщины“, становится для Герцена синонимом всего того отрицательного, что он видел в молодых русских революционерах новой для него формации. В ряде писем Герцена 1868–1869 гг. последние неизменно именуются Базаровыми.

В статье „Еще раз Базаров“, навеянной чтением статьи Писарева „Базаров“, Герцена привлекает не столько подлинный тургеневский герой, сколько Базаров в интерпретации Писарева. Герцен выделяет и утрирует в писаревской характеристике Базарова прежде всего такие черты „базаровщины“, как черствость, эгоизм, беспричинные резкость и грубость, повышенное самолюбие и самомнение, непризнание заслуг своих предшественников, поверхностное образование и т. д.

Комментаторы Герцена справедливо отметили, что писаревский Базаров, как предельное воплощение нигилизма, явился для Герцена лишь поводом для острой полемики с конкретными представителями „молодой эмиграции“.

Особенно резкие возражения у Герцена вызвали суждения Писарева о генеалогии Базаровых и их отношении к своим „литературным отцам“ — Онегину, Печорину, Рудину, Бельтову — так называемым „лишним людям“, общественную бесполезность которых Герцен — в отличие от Писарева — отрицал.

Характеризуя в „Былом и думах“ молодую революционную эмиграцию, Герцен снова выделяет в ее представителях черты „базаровщины“. Наиболее „свирепых“ и „шершавых“ из них Герцен называет „Собакевичами и Ноздревыми нигилизма“, а также „дантистами нигилизма и

базаровской беспардонной вольницы". Попутно он подчеркивает, как и в статье Еще раз Базаров“, что в его словах „нет ни малейшего желания бросить камень ни в молодое поколение, ни в нигилизм <…> Наши Собакевичи нигилизма не составляют сильнейшего выражения их, а представляют их чересчурную крайность. <…> Заносчивые юноши, о которых идет речь, заслуживают изучения, потому что и они выражают временный тип, очень определенно вышедший, очень часто повторявшийся, переходную форму болезни нашего развития из прежнего застоя“.

Крайние, уродливые формы нигилизма, поясняет Герцен, являются своеобразным выражением протеста молодого поколения против старого, узкого, давящего мира. „Отрешенная от обыкновенных форм общежительства“ молодая личность как бы заявляет представителям старшего поколения: „Вы лицемеры — мы будем циниками; вы были нравственны на словах — мы будем на словах злодеями; вы были учтивы с высшими и грубы с низшими — мы будем грубы со всеми; вы кланяетесь, не уважая, — мы будем толкаться, не извиняясь; у вас чувство достоинства было в одном приличии и внешней чести — мы за честь себе поставим попрание всех приличий и презрение всех points d'honneur'ов.

Герценовский портрет „базароида“ в „Былом и думах“ имеет разительное сходство с Петром Верховенским, которого без преувеличения можно отнести к „Собакевичам нигилизма“, к „дантистам нигилизма“ и представителям „базаровской беспардонной вольницы“. Это сходство не случайно. Конфликт между „отцами“ и „детьми“ русской эмиграции конца 1860-х годов, резкие отзывы Герцена о ее молодых представителях — все это могло дать Достоевскому богатый материал для его романа, тем более что он был в курсе этого конфликта. Он читал, в частности, упоминавшуюся выше главу о „молодой эмиграции“ из „Былого и дум“, которая впервые была опубликована в „Сборнике посмертных произведений Герцена“ (Женева, 1870) На этот счет есть прямое указание в самом тексте „Бесов“. В главе „Петр Степанович в хлопотах“ (ч 2, гл. 6) вскользь говорится об уплывшем на Маркизские острова кадете, „о котором упоминает с таким веселым юмором Герцен в одном из своих сочинений“ (см выше, с. 326). Достоевский имеет в виду рассказ Герцена о П. А. Бахметьеве в главе „Былого и дум“ о „молодой эмиграции“. По всей вероятности, Достоевский был знаком и со статьей „Еще раз Базаров“, напечатанной в „Полярной звезде на 1869 год“, так как регулярно читал за границей издания Вольной русской печати.

И в образе Петра Верховенского Достоевский не столько повторил черты тургеневского Базарова, сколько дал свою интерпретацию эпигонов этого персонажа, в которых „базаровщина“ получила уродливо однобокое развитие (ср. с образом герценовского „базароида“). Вот почему для понимания той концепции поколений, которая дана в „Бесах“ (идейная рознь и идейная преемственность между поколением западников 40-х н нигилистами 60-х годов), представляют несомненный интерес— в широком идеологическом плане — те исполненные острого драматизма отношения, которые сложились в конце 60-х годов между видным западником 40-х годов и признанным вождем нигилистов Герценом, с одной стороны, и молодой русской революционной эмиграцией с другой; отношения, которые сам Герцен во многом воспринял через призму романа „Отцы и дети“.

3

С февраля до конца весны 1870 г. главным стержнем романа, объединяющим пестрые внешние события, продолжает оставаться памфлет на либералов-западников и современных Нечаевых. Достоевский развивает и углубляет его путем тщательной разработки диалогических сцен, изображающих идейные споры Грановского, Князя, Шатова, Студента-нигилиста на политические и религиозно-философские темы. Памфлет оживляется занимательным и запутанным сюжетом с множеством действующих лиц, происшествий, скандалов, политических и любовных интриг (неудавшаяся помолвка или женитьба Грановского, сопровождаемая сплетнями и анонимными письмами; сложные отношения Князя с Воспитанницей и Красавицей и его любовное соперничество на этой почве с Грановским и Шатовым; подпольная деятельность Студента, прокламации, поджоги, убийство Шатова и т. д.).

Однако уже со второй половины февраля 1870 г. форма политического памфлета перестает удовлетворять писателя. Об этом свидетельствуют некоторые черновые записи.

Фигура Хроникера-рассказчика, своеобразного летописца необычайных губернских происшествий, появляется уже в февральских записях („Систему же я принял ХРОНИКИ“ — XI, 92). Писатель, однако, долго не может найти героя, который явился бы сюжетным центром повествования. Сначала подобная роль предназначалась Грановскому с его историей неудавшейся помолвки или женитьбы (см., например, запись от 18 февраля н. ст. 1870 г.: „Роман имеет вид поэмы о том, как хотел жениться и не женился Гр<ановский>“ — XI, 92)..

Во второй половине февраля Достоевский делает попытку поставить в центре романа Студента (см. записи: „СТ<УДЕНТ> В ФОРМЕ «ГЕРОЯ НАШЕГО ВРЕМЕНИ»“ и „…потом всё связать с сыном и с отношениями Гр<ановско>го к сыну (всё от него — как от «Героя н<ашего> времени»)“) (XI, 115). Как показывают эти записи, Достоевский ориентируется на форму „Героя нашего времени“, где история главного персонажа связывает ряд новелл в единое органическое целое. Вскоре Достоевский, однако, отказывается от этого намерения, справедливо усомнившись в способности своего хлестаковствующего нигилиста занять в романе место, подобное тому, которое занимает Печорин.

Во второй половине февраля 1870 г. писатель приходит к решению ввести в роман „истинно русского“ героя, человека „почвы“, которого можно было бы противопоставить космополитам-западникам, „чистым“ и „нечистым“, т. е. нигилистам. Реальным прототипом такого героя становится крестьянин-старообрядец Константин Ефимович Голубов. О нем Достоевский писал А. Н. Майкову еще в декабре 1868 г.: „А знаете ли, кто новые русские люди? Вот тот мужик, бывший раскольник <…>, о котором напечатана статья с выписками в июньском номере «Русского вестника». Это не тип грядущего русского человека, но, уж конечно, один из грядущих русских людей" (XXVIII, 328)

Личность К. Е. Голубова и особенно его идеи, сыгравшие заметную роль в творческой истории „Бесов“, заслуживают специального внимания. В период приблизительно со второй половины февраля до 10 апреля н ст. 1870 г. Голубое даже фигурирует в черновых записях к „Бесам“ как самостоятельный персонаж — тот „новый человек“, религиозно-нравственные идеи которого оказывают большое влияние на Шатова и Князя. Достоевский нигде не дает развернутой характеристики этого персонажа, и относящиеся к Голубову записи являются в основном изложением его учения. Запись от 26 февраля н. ст. 1870 г. намечает даже определенные взаимоотношения между Голубовым и Нечаевым: „Нечаев. Приехал тоже устроить дело с Голубовым насчет тайной вольной старообрядческой типографии“ (XI, 113). В данном случае Достоевский намекает на реальные сношения „лондонских пропагандистов“ со старообрядцами. Как известно, Н. П. Огарев и другие представители лондонской революционной эмиграции поддерживали старообрядцев, так как видели в них своеобразную оппозицию официальному православию и русскому самодержавию. Позднее, когда Достоевский отказался от намерения ввести Голубова в роман в качестве самостоятельного персонажа, выразителями идей Голубова становятся в значительной мере Шатов и особенно Князь.

В 1860-е гг. К. Е. Голубов издавал в Пруссии, в Иоганнесбурге, под руководством своего учителя инока Павла (прозванного Прусским; 1821–1895) русские старообрядческие книги и журнал „Истина“, в котором публиковались в основном сочинения самого Голубова. В 1868 г. Павел Прусский и Голубое вернулись в Россию, присоединившись к официальной православной церкви.

Голубов, не получивший систематического образования, был своеобразным философом-самоучкой. С его учением Достоевского познакомила статья Н. Субботина „Русская старообрядческая литература“, опубликованная в июльской и августовской книжках „Русского вестника“ 1868 г.

Учение Голубова о нравственных обязанностях человека изложено в его статьях „Живот мира“, „Истинное благо“, „Плод жизни“, „Образованность“ и в переписке с Н. П. Огаревым („Частные письма об общем вопросе“).

Сущность нравственных обязанностей человека, согласно Голубову, состоит в „самоуправлении“, или „самостеснении“, как разумном проявлении правильно понимаемой свободы. „Самостеснение“, по мысли Голубова, удерживает человека от свойственного ему стремления к крайностям в различных областях умственной, нравственной и общественной жизни (безверие, суеверие, разврат, аскетизм, деспотизм и т. д.) „Свобода истинная без умеренности не бывает. Несамостеснительная свобода есть бесчиние, а не свобода“, — утверждает Голубов. В этом „самостеснении“, т. е. в сознательном, разумном ограничении своей личной свободы, человек должен руководствоваться, по мнению Голубова, знанием и опытом православия, в то время как западные вероучения располагают человека к увлечениям крайностями. „Правоверие разъясняет, — пишет Голубов, — что мое благо заключено в иных благе (это не общинновладение нелепое), что если я раб, должен работать господину, как себе; если я господин, должен заботиться о рабе, как о себе. Оно всех объединяет смирением и любовью". „Истинное благо, — рассуждает далее Голубов, — заключено в нашей совести: царство божие внутри нас есть <…>. Без сознания о присущий <…> (внутри нас) истинного блага мы нигде в окрестности нас не сыщем его, но только ложные блага“.

Особенный интерес представляют „Частные письма об общем вопросе“, в которых Голубов полемизирует с „многоуважаемым“, „сердечно-любимым Николаем Платоновичем“ (Огаревым) по вопросам общественно-политического и религиозно-философского характера. Огарев лично переписывался с Голубовым и знакомил его с современными философскими и социальными учениями.

Основная тема полемики между Голубовым и Огаревым причины общественного неравенства и пути его уничтожения. В противоположность своему оппоненту Голубов отрицает как социальные причины неравенства, так и радикальные пути его устранения. Истоки „зла всемирного“ Голубов видит в „злонравственности“ и „безмерной разъединенности людей“. Свободе „внешней“, „материальной“, он противопоставляет свободу „внутреннюю“ и полагает, что „от нравственности все благополучие зависит“, сама же нравственность-„от правопонимания (от правоверия) “, т. е. православия. „Правоверие“ с его „уничтожением пристрастий и самостеснительным свободным воздержанием“ — вот, по Голубову, путь к достижению общественного благосостояния.

Огарев в ответном письме оспаривает мысль, будто народное благополучие, экономическое и социальное, зависит от доброй нравственности, а нравственность — от православия. Он утверждает, что „общественное развитие не может идти от религиозного начала к осуществлению социального экономического содержания“ и что „социальный вопрос, лишенный философского справедливого понимания, не только не пойдет в ход, а убьет сам себя“.

Диалог православного мыслителя Голубова с „умным оппонентом“ — атеистом и социалистом Огаревым — явился одним из источников романа, сыграв существенную роль в становлении и генезисе образа Ставрогина.

Во второй половине февраля 1870 г начинает заметно преображаться — под влиянием религиозно-нравственных идей Голубова — прежде безликий Князь. Достоевский делает попытку превратить его в „нового человека“, остро ощутившего свою оторванность от „почвы“, народа и желающего преодолеть ее путем упорного труда. В одной из записей этого времени Князь и Воспитанница предстают как „новые люди, выдержавшие искушение и решающиеся начать новую, обновленную жизнь“ (XI, 98).

Именно поисками героя, который смог бы противопоставить нигилистам свою позитивную программу, продиктована и последующая запись, в которой содержится переоценка всех персонажей романа: „Очертить завтра все лица, т. е. Князь и Воспитанница, — скромный идеал и настоящие хорошие люди. Гр<ановски)й не настоящий идеал, отживший, самосбивающийся, гордящийся, карикатурный. Ш<атов> беспокойный, продукт книги, столкнувшийся с действительностью, уверовавший страстно и не знающий, что делать. Много красоты. И т. д., всякому свой эпитет, а главное — о Князе. Крупные две-три черты. И, уж конечно, он не идеал, ибо ревнив, упрям, горд и настойчив, молчалив и болезнен, т. е. грустен (трагичен, много сомнений). <…> презирает атеистов до озлобления, верит озлобленно. В мужики и в раскольники хочет идти. Управляет имениями <…> В объяснении с Ш<атовым> он совершенно объясняет свой взгляд на вещи и людей: буду простым, честным и новым человеком (?). Ужасает Ш<атова> пылкостью и затаенным огнем души и затаенными язвами, от долгого дикого и угрюмого молчания. Может на всё решиться — такие люди у нас есть. <…> Он в высшей степени гражданин. (Он вовсе не хочет быть только простым и добрым семьянином) “ (XI, 99-101).

Своим сложным психологическим обликом Князь процитированной записи напоминает Идиота черновых редакций и отчасти позднего Ставрогина. В характеристике Князя снова повторяются черты, необходимые, по мнению Достоевского, для „нового человека“ (стремление сблизиться с „почвой“, народом, выразившееся в фразе: „В мужики и в раскольники хочет идти“, желание трудиться).

Одновременно Достоевский остро ощущает недостаток подлинного трагизма в задуманном им романе. Характерна в этом отношении запись второй половины февраля 1870 г.: „Где же трагизм?“, за которой следует перечень трагических моментов и ситуаций в романе: „КНЯЗЬ ВЛЮБЛЕН БЕЗНАДЕЖНО И ОТЧАЯННО (до преступления) (здесь трагизм, и в том трагизм, что новые люди). Воспитанница влюблена в Ш<атова>, который женат (<…> лицо трагическое и высокохристианское). Князь ненавидит всё и всех и под конец сходится с Нечаев<ым> чтоб убить Ш<атова>“ (XI, 115–116).

В дальнейших записях Достоевский стремится раскрыть трагизм Князя как „нового человека“. Трагизм этот, по мысли писателя, заключается прежде всего в духовных сомнениях и исканиях Князя, испытавшего на себе воздействие идей Нечаева и Голубова. Князь отказывается от наследства и готовится „идти в бедность, в труд“. „Ищет правду; нашел правду в идеале России и христианства. <…> Христианское смирение и самоосуждение“ (XI, 116).

В последующих записях уже отчетливо вырисовывается ведущая роль Голубова в духовном перерождении Князя. Согласно одной из записей, относящейся, по-видимому, к концу февраля 1870 г., Князь приезжает из-за границы, исполненный глубоких нравственных исканий. Его программа: „Быть новыми людьми, начать переработку в самих себя. «Я не гений, но я, однако же, выдумал новую вещь, которую никто, кроме меня, на Руси не выдумывал: самоисправление»“ (XI, 117).

В последних февральских записях 1870 г. образ Князя неожиданно меняется, как будто писатель задался целью сделать своего героя еще более загадочным и сложным. Теперь Князь приобретает черты скептика, сладострастника, Дон-Жуана и „изящного Ноздрева“, делающего „ужасно много штук, и благородных, и пакостных“. Однако этот внешне пустой и легкомысленный человек, занятый, как думают, „одною игрою жизнию“, неожиданно оказывается „глубже всех“: „он-то вдруг и застреливается, между делом слушает Голубова (один раз)“ (XI, 119) Чтобы раскрыть сложную борьбу идей, происходящую в душе Князя, Достоевский ставит его между Голубовым и Нечаевым, показывает его тяготение к тому и другому. Характерны в этом отношении черновые варианты, намечающие возможные взаимоотношения между Князем и Нечаевым:

1) Нечаев втягивает Князя в убийство и делает его убийцей Шатова;

2) Князь сильнее Нечаева и разоблачает его,

3) Князь готов уже стать убийцей Шатова под влиянием Нечаева, но убийство случайно совершается без него. Князь поражен, раскаивается и доносит на себя (XI, 124).

В дальнейшем Достоевский снова возвращается к варианту образа Князя, осознавшего под влиянием Голубова свою оторванность от народа и стремящегося к духовному возрождению: „Вообще он (Князь. — Ред.) убеждается, что быть честным и особенно новым человеком не так легко, что тут мало одного энтузиазма, что и объявляет Воспитаннице, когда предписывает ей под конец условия. «Я новым человеком не буду, я слишком неоригинален, — говорит он, — но я нашел наконец несколько драгоценных идей и держусь их. Но прежде всякого возрождения и воскресения — самообладание…» <…>. «Я, — говорит он, — прежде судил нигилизм и был врагом его ожесточенным, а теперь вижу, что и всех виноватее и всех хуже мы, баре, оторванные от почвы, и потому мы, мы прежде всех переродиться должны; мы главная гниль, на нас главное проклятие и из нас всё произошло»“ (XI, 126).

В мартовских записях, датированных самим писателем, образ Князя продолжает усложняться и варьироваться, о чем свидетельствуют заголовки: „Окончательное“, „Последний образ Князя“.

Характерная особенность этих записей — постепенное усиление трагического звучания образа Князя, оказавшегося неспособным к подлинному нравственному возрождению. Именно в этом направлении идут творческие искания Достоевского, ощутившего отсутствие в романе подлинно трагического героя.